Иоганн Гете - Собрание сочинений в десяти томах. Том десятый. Об искусстве и литературе
Защитник. Я полностью придерживаюсь этого мнения.
Зритель. И потому утверждаете, что художник, работая на такие потребности, унижает себя?
Защитник. Это мое твердое убеждение!
Зритель. Но я еще продолжаю ощущать здесь какое-то противоречие. Вы только что оказали мне честь, причислив меня, по крайней мере, к полуобразованным любителям.
Защитник. К любителям, которые стоят на пути к тому, чтобы сделаться знатоками.
Зритель. Но тогда скажите, почему же и мне совершенное произведение искусства кажется произведением природы?
Защитник. Потому что оно гармонирует с лучшими сторонами ваших природных данных, потому что оно сверхъестественно, но не вне естества. Совершенное произведение искусства — это произведение человеческого духа и в этом смысле произведение природы. Но так как в нем сведены воедино объекты, обычно рассеянные по миру, и даже все наиболее пошлое изображается в его подлинной значимости и достоинстве, то оно стоит над природой. Оно поддается восприятию только духа, зачатого и развившегося в гармонии, а тот, в свою очередь, находит в произведении нечто прекрасное, законченное в себе и вполне соответствующее его природе. Заурядный любитель не имеет об этом понятия и относится к произведению искусства как к вещи, продающейся на рынке, но подлинный любитель видит не только правду изображаемого, но также и превосходство художественного отбора, духовную ценность воссоединенного, надземность малого мирка искусства; он чувствует потребность возвыситься до художника, чтобы полностью насладиться произведением, чувствует, что должен покончить с рассеянной жизнью, зажить одной жизнью с произведением искусства, снова и снова созерцать его и тем самым вступить в более возвышенное существование.
Зритель. Отлично, мой друг, и мне знакомы ощущения, вызываемые картинами, театром, иными видами поэзии, и я чувствовал приблизительно то, что, по-вашему, должен чувствовать восприимчивый зритель. В будущем я стану еще внимательнее относиться и к себе, и к произведениям искусства; но, очнувшись, я вижу, как далеко мы ушли от того, что послужило толчком к нашей беседе. Вы хотели заставить меня принять этих намалеванных зрителей в нашей опере; но я и теперь не вижу, хотя и согласился с вами в остальном, каким образом вам удастся защитить еще и эту вольность и под какой рубрикой вы заставите меня признать уместными этих намалеванных участников спектакля.
Защитник. По счастью, опера будет повторена сегодня, и вы, вероятно, не захотите пропустить ее.
Зритель. Ни в коем случае.
Защитник. А намалеванные люди?
Зритель. Не отпугнут меня. Я не воробей.
Защитник. Мне остается пожелать, чтобы взаимный интерес в ближайшее же время снова свел нас.
1798
КОЛЛЕКЦИОНЕР И ЕГО БЛИЗКИЕ
ПИСЬМО ПЕРВОЕ
Если Ваш отъезд после двух радостных и лишь чересчур быстро прошедших дней заставил меня почувствовать, как пусто все стало вокруг, то Ваше письмо, столь скоро мною полученное, и приложенные к нему рукописи привели меня в такое же отличное настроение, в каком я находился во время Вашего пребывания здесь. Мне снова вспомнились наши беседы, в присланных Вами статьях я встретил убеждения, схожие с моими, и теперь, как и тогда, порадовался, что в качестве ценителей искусства мы с Вами сошлись во многих пунктах.
Это открытие для меня вдвойне ценно, ибо отныне я могу ежедневно проверять Ваши мнения, так же как и мои собственные; могу по собственному выбору заняться одним каким-нибудь разделом моей коллекции, просмотреть его и поставить в связь с нашими теоретическими и практическими афоризмами. Иногда это выходит у меня хорошо и непринужденно, иногда же я попадаю в тупик и не могу прийти к согласию ни с Вами, ни с самим собой. Но все же мне ясно, что мы много выиграли, сойдясь в основном, ибо теперь наши суждения об искусстве хоть и продолжают колебаться, подобно чашам весов, но зато сами весы прикреплены к прочному блоку и (если позволить себе продолжать это сравнение) уже не колеблются вместе с чашами.
Эти наброски изрядно подкрепили мои надежды и мое молчаливое сочувствие той работе, которую Вы думаете издать, и поэтому я охотно пойду навстречу Вашим замыслам — в меру моих сил и способностей. Теория никогда не была моим коньком, но то, что Вам тем не менее может понадобиться из моего опыта, я с радостью предоставлю в Ваше распоряжение. И для того, чтобы Вам доказать это на деле, немедленно приступлю к исполнению Вашего желания. Постепенно я разверну перед Вами всю историю моей коллекции, чудесный подбор которой изумлял уже многих, даже тех, кто приходил ко мне достаточно о ней наслышанным. Впрочем, ведь и с Вами произошло то же самое. Вы удивлялись редкому богатству моей коллекции в самых различных областях, но смею Вас заверить, что Ваше удивление возросло бы еще немало, если бы время и охота позволили Вам ознакомиться со всем, чем я владею.
Меньше всего мне придется говорить о моем деде, он заложил основу всей коллекции, и Ваше внимание к его приобретениям свидетельствует, что основа эта заложена удачно. Вы с такой благосклонностью и любовью занялись этим фундаментом нашего фамильного собрания, что я даже не обиделся на Ваше несправедливое отношение к некоторым другим его разделам и весьма охотно проводил с Вами время у тех произведений, которые и для меня — в силу своего значения, своей древности или истории приобретения — являются священными. Разумеется, характер и склонности любителя во многом определяют направление, которое примут его любовь к созданиям художника и его дух коллекционерства — две склонности, столь часто соединяющиеся в человеке. Но не в меньшей мере — я позволю себе это утверждать — любитель зависит и от времени, в которое он живет, от обстоятельств, в которых находится, от современных ему художников и торговцев предметами искусства, от стран, которые он посетил впервые, и от народов, с которыми соприкоснулся. Он зависит от тысячи случайностей. Какие только обстоятельства не должны соединиться, для того чтобы сделать его солидным или поверхностным, либеральным или в известной степени ограниченным, человеком широкого кругозора или односторонним!
Я должен благодарить судьбу за то, что мой дед, попав в столь благоприятное время и в столь счастливое положение, смог завладеть всем тем, что в настоящее время стало недоступным частному человеку. Счета и купчие еще находятся у меня на руках, и я вижу, как несравнимы тогдашние цены с нынешними, взвинченными повальным любительством, которым теперь захвачены все народы.
Да, коллекция этого достойного человека значит для меня, для моего отношения к искусству и моих суждений о нем то же, что Дрезденская коллекция значит для Германии: она великий источник подлинных знаний для юноши, подкрепление чувств и хороших основ для зрелого мужа и целительный родник для каждого, даже поверхностного, обозревателя, ибо прекрасное воздействует не только на посвященных. Ваши заверения, милостивые государи, что ни одному из произведений, приобретенных моим почтенным дедом, не приходится краснеть перед королевскими сокровищами, не преисполнили меня гордости, я принял их как должное, ибо в тиши и сам осмеливался так думать.
Я заканчиваю это письмо, не осуществив своего намерения. Я болтал, вместо того чтобы рассказывать. Ведь у стариков разные признаки хорошего настроения. И теперь у меня едва хватает места сказать Вам, что дядюшка и племянницы шлют Вам сердечный привет и что Юлия все чаще и нетерпеливее осведомляется о столь долго откладываемой поездке в Дрезден, так как надеется по дороге свидеться со своими новыми, горячо почитаемыми друзьями. И правда, верно, ни один из Ваших старых друзей не сможет искреннее, чем старый дядюшка, подписаться
Вашим преданным.ПИСЬМО ВТОРОЕ
Хорошим приемом, который Вы оказали молодому человеку, явившемуся с письмом от меня, Вы доставили двойную радость: ему уготовив приятный день, а мне — возможность получить живую, устную весть о Вас, Вашем здоровье, Ваших работах и намерениях.
Оживленная беседа о Вас в первые минуты его возвращения не дала мне заметить, как сильно он изменился за время своего отсутствия. При поступлении в университет он подавал большие надежды. Из школы он вышел сильным в греческом и в латыни, с превосходными знаниями обеих этих литератур, осведомленным в старой и новой истории, не вовсе несведущим в математике и во всем прочем, что требуется для того, чтобы стать хорошим педагогом, и вот теперь, к вящему нашему огорчению, возвратился философом. Он посвятил себя преимущественно, даже исключительно философии, и все наше маленькое общество, включая и меня, не особенно-то склонное к ней, беседуя с ним, чувствует себя весьма неловко; то, что мы понимаем, его не интересует, а то, что интересует его, непонятно нам. Он говорит на новом языке, а мы уже слишком стары, чтобы ему научиться.