Джон Фаулз - Кротовые норы
Я, возможно, как и предупреждал Джордж Стайнер500, простой раб словесности, заключенный в прошлое, как в темницу, и живущий более прошлым, чем каким бы то ни было будущим. Но при этом я предпочитаю руководствоваться теми научными знаниями, которые мне удалось получить творчески и экзистенциально, выделив их из природы. Я согласен с тем, что многие мои утверждения нелепы, незаконченны и часто неуравновешенны: я постоянно утрачиваю чувство равновесия, или, точнее, чувство eukosmia, то есть «благопристойности и разумного порядка». Именно об этом говорится в цитате из произведения замечательно проницательного шотландского поэта Нормана Мак-Кейга, которая служит эпиграфом к данному эссе. Теперь я твердо знаю, что у меня никогда уже не будет детей, что я как бы предаю самую фундаментальную биологическую цель собственного существования. Я умру безнадежно лишенным энтелехии501 и буду горько сожалеть, когда придет мой срок (я благодарю случай, что это не случилось слишком рано, и мечтаю, чтобы это произошло как можно позже); и все же пусть лучше это произойдет в любое время, чем вообще никогда. Пока живу, я надеюсь сохранить данную мне силу чувств и знаний, хоть они и кажутся кому-то неполноценными. Это не эгоизм, а восприятие реальной действительности как с позиций sideros, так и с позиций keraunos, как с позиции «железной необходимости», так и хаоса, а также понимание того, как коротко наше личное «путешествие» по жизни… и каким особенно коротким оно кажется, когда подходит к концу.
Мне больно сознавать, что я сейчас пытаюсь выразить собственное представление о мире с помощью подобной галиматьи и не могу сказать лучше обо всем том, что так-много дало мне самому. Возможно, вы сочтете меня странным отщепенцем, изгоем, отвергнутым нормальным обществом. Надеюсь, вы все же поверили, что я действительно искренне, несмотря на всю мою неадекватность, боготворю дикую природу и сожалею о невежестве всех тех, кто, считая себя абсолютно исключительным, полагает, что может прекрасно обойтись «безо всякой природы». По-моему, это прямой путь к самоуничтожению человека как вида; и если эти люди будут продолжать в том же духе, то своей цели вскоре достигнут.
Мой довольно-таки большой сад в Лайме владеет мною, а вовсе не наоборот. Мои взаимоотношения с ним складываются в точности так же, как и с моими собственными произведениями – следуя допустимым альтернативам. Большая часть произрастающих в этом саду растений, как диких, так и культурных, имеет определенную дату своего «наречения именем», причем названия одних и тех же растений могут в разные годы варьироваться. Но когда на них распускаются цветы, они предстают в своем наиболее законченном и самом прекрасном, поистине чарующем обличье – «a la japonaise»502, как это определяют дзен-буддисты. «Наречение именем» происходит, разумеется, только когда их существованию что-то угрожает и они просто умоляют, чтобы их заметили.
Прекрасный июньский вечер. Я неспешно спускаюсь по склону холма в самый «низ» своего сада, обнесенного довольно высоким забором, мимо кремово-белых лохмотьев цветущих акаций, наполненных гудением пчел и таких ярких на фоне лазурных небес. Там, в потайном уголке, растет несколько экземпляров Ophrys scolopax, вальдшнеповой орхидеи. Эти орхидеи родом с побережья Средиземного моря, и для них совсем не характерно цвести так далеко на севере, в тех широтах, где расположен наш остров, однако в теплом климате южного побережья Британии они все же как-то цветут и каждое лето приносят мне тайное наслаждение своим цветением, этим апофеозом вечно меняющего свой облик мира растений. Я самозабвенно забочусь о них и так их люблю, что запросто мог бы из-за них заплакать, если бы вообще обладал способностью проливать слезы. Я и сейчас смотрю на них и, преисполненный любви и покоя, сознаю, что они существуют и я тоже существую рядом с ними.
V ИНТЕРВЬЮ
Дианн Випон. Вы назвали это интервью «Дьявольской инквизицией» потому, что не любите, когда вам задают слишком много вопросов?
Джон Фаулз. Ужасно «люблю» – примерно так же, как участник Сопротивления любил допросы гестапо или атеист – вопросы святой инквизиции! Но я отнюдь не склонен без разбору пренебрегать вопросами всех ученых на свете, как, похоже, думают некоторые. Во всяком случае, о моей «нелюбви» к этим вопросам вряд ли можно судить по шутливому посвящению («Кирке и прочим осквернителям гробниц»), которым начинается мое эссе «Что стоит за "Магом"» («Behind the "Magus"»). Между прочим, Кирка там настоящая – это очаровательная Кирки Кефалея, преподаватель из Афин; а «прочие осквернители гробниц» – это ученые, на которых я фыркаю, точно рассерженный енот. Ведь ученым по большей части нужны только факты, факты и еще раз факты, и я, разумеется, понимаю, что цель их в высшей степени полезна для общества, вот только мой повседневный, реальный мир кажется мне порой страшно далеким от того мира, в котором они, эти ученые, существуют. Романы похожи на старые любовные истории – в них слишком много всего, и совсем не все так уж плохо, просто об этом отнюдь не всегда хочется говорить вслух. Красота и достоинство любого романа, как и вдохновение писателя, неразрывно связаны с тем «здесь и сейчас», которое соответствует времени написания того или иного произведения. Как и большая часть моих собратьев по перу, я, бывает, страдаю чем-то вроде маниакально-депрессивного психоза, хотя опасные крайности для меня заключаются скорее в самом процессе писания и в той фикции, которую я описываю как реальность. Впрочем, одна часть моего внутреннего «я» прекрасно понимает, что это и не важно, и совершенно нерелевантно в общественном отношении; вторая же его часть, проявляющаяся гораздо реже, делает меня порой похожим на одержимого. Вроде обычного племенного шамана.
Д.В. А как вы определите состояние искусства, особенно романа, под конец этого тысячелетия?
Д.Ф. Полагаю, что питаю на сей счет больше оптимизма, чем многие. И мне очень неприятно, что пессимизм – черное, абсурдистское восприятие действительности – столь часто входил в моду в течение всего XX века, служа неким сомнительным доказательством того, что тот или иной художник действительно «знает жизнь». Мой оптимизм отнюдь не означает, что я просто не обращаю внимания на различные и в высшей степени реальные и многообразные жестокости и ужасы нашей жизни, желая просто поставить под сомнение самую возможность пессимистического мировоззрения, поскольку порицать и обвинять всегда легче, чем утверждать и защищать. Оптимизм, каким бы слабовыраженным он ни был, всегда основывается на некоей рациональной составляющей, на реализме. Я не верю в то, что мы будем способны когда-либо достигнуть достойного уровня в искусстве через отсутствие формы и бездумность случая. Нам гораздо меньше нужно все-что-бы-там-ни-было-по-нимающее видение мира, чем истинное мастерство и профессионализм.
Дарвин, Фрейд и Ницше направили XX век – и в значительной степени из-за того, что оказались совершенно неправильно поняты, – прямо в эпицентр некоего чудовищного смерча, странным образом как бы зависшего над нашим миром; однако, похоже, есть признаки того, что мир наш все же пытается как-то сам справиться с этой бедой. А вот многие из мер, предпринятых нами в этом направлении, уже представляются абсолютно неверными, особенно если оглянуться назад; впрочем, теперь мы гораздо лучше понимаем, насколько опасным, имеющим непреодолимую тягу к злу видом живых существ являемся мы, люди. Я, например, невыносимо страдаю, сознавая, что всем видам искусства необходимо позволить свободно эволюционировать и всякие попытки остановить этот процесс обречены на неудачу. Сейчас я как раз читаю одну очень хорошую современную книгу – «Дом Бронски» Филипа Марсдена, – посвященную историческим событиям в Польше XX века:
здесь и бесконечные вторжения на ее территорию внешних врагов, и разнообразные катастрофы, и крушение стабильного семейного уклада… И тем не менее что-то все-таки умудрялось выжить среди всех этих ужасов и холокостов! В некотором роде история этой страны напоминает историю развития бедного «старого романа», который, несмотря на бесконечные «вторжения» визуальных искусств, постоянно выявляет бессмысленность того дурацкого вопроса, который я слышу всю свою взрослую жизнь: «А что, роман умер?» Как и Польша, он вполне жив!
Д.В. Ранее вы не раз говорили, что у вас около полудюжины незавершенных романов. И, если я правильно вас поняла, «Дэниел Мартин» тоже некогда попадал в этот разряд. Собираетесь ли вы как-то переработать и, может быть, опубликовать что-то из этих произведений? Читатели с нетерпением ждут от Фаулза новых романов. Каковы ваши планы на сей счет?
Д.Ф. Не стану притворяться, что сижу на груде незаконченных книг и мечтаю лишь о том, как бы их опубликовать. Я терпеть не могу быть связанным по рукам и ногам подобным положением дел. Существуют, собственно, две «возможные» книги. Об одной я уже говорил публично, хотя обычно подобные выступления – это наилучший способ «абортировать» любую идею или проект. Я имею в виду роман, действие которого происходит в квазимифических Балканских горах. Этим произведением я «развлекаюсь» уже почти десять лет, однако мои чувства по отношению к нему по-прежнему невероятно живучи и изменчивы. Я чуть ли не каждый месяц начинаю этот роман заново. Довольно приятная забава для его единственного читателя (то есть для меня самого), но сущий кошмар для всех остальных, включая издателей. Я познаю этот роман (его рабочее название «В Хеллугалии») на опыте, словно познавая на опыте сны наяву. Есть и другая книга, «Тессера»; это нечто вроде экзистенциалистской мозаики, являющей собой события из жизни человека, который в 50-е годы XX века был беден, не имел ни связей, ни конкретных целей и которого никто не хотел публиковать. Впрочем, по-моему, Керуак и его «движение»504 уже сделали примерно то же самое и куда лучше меня. У меня, пожалуй, действительно не хватает нормального литературного тщеславия – а может, дело в том, что мне совершенно ясно: актуальность моих произведений значительно ниже той, какую я для них втайне желал бы. Практически все писатели пишут для того, чтобы стать известными, обрести так называемый собственный авторский стиль. А я бы предпочел писать нечто вроде народных историй, способных исцелять душу. Я не буддист, но мне часто неприятны проявления эгоцентризма, столь свойственного художникам и интеллектуалам, в общем, представителям «думающего сословия» как в Европе, так и в Америке.