Григорий Гуковский - Реализм Гоголя
А затем появляется полицмейстер-чудотворец, которому стоит только мигнуть, проходя мимо рыбного ряда или погреба, и устраивается прекраснейшее угощение для господ чиновников и помещиков, притом совершенно бесплатно. Ибо этот полицмейстер «был среди граждан совершенно как в родной семье, а в лавки и в гостиный двор наведывался, как в собственную кладовую». Подвиги «чудотворца», который сильно «драл» с купцов, описаны обстоятельно, причем выясняется, что он «должность свою постигнул в совершенстве. Трудно было даже и решить, он ли был создан для места или место для него». Опять перед нами, теперь уже в прямом выражении, мысль Гоголя о том, что государственный аппарат, наблюдаемый им в его современности, не нужен народу, стране; наоборот, он существует лишь как огромное заблуждение людей, угнетаемых им, и как нажива кровопийц, грабящих страну. Просветитель, отрицатель, ненавистник помещичьего и бюрократического строя — таков Гоголь и в «Мертвых душах».
Чиновники в «Мертвых душах», как и в «Ревизоре», — это сборище страшных пиявиц, сосущих страну. Со злой иронией повествует Гоголь о том, что «они все были народ добрый, жили между собою в ладу», и о том, как идиотически любезно и в то же время по-хамски говорят они друг с другом. Но через страницу он сообщает о пошлейших супругах чиновников и их ссорах, вызывавших ссоры и между мужьями. «Дуэли, конечно, между ними не происходило, потому что все были гражданские чиновники, но зато один другому старался напакостить, где было можно, что, как известно, подчас бывает тяжелее всякой дуэли».
Тут же обстоятельно характеризуется культура чиновников. Председатель палаты читал наизусть «Людмилу» Жуковского, почтмейстер читал Юнга и Эккартсгаузена — как видно, только две книги сих мистиков всю свою жизнь; «прочие тоже были, более или менее, люди просвещенные: кто читал Карамзина, кто «Московские ведомости», кто даже и совсем ничего не читал». И так далее — сцена за сценой, глава за главой следуют картины дворянского города, в коем процветает «подлость, совершенно бескорыстная, чистая подлость» как основа основ психики и бытия господствующего сословия, — или еще иначе, где и среди мужчин и среди дам царит это «нежное расположение к подлости».
Дамы изъясняются изысканно-романтически (Гоголь здесь зло пародирует романтизм как дворянское, салонное увлечение), наряжаются, и на балах просаживаются награбленные с народа состояния, в то время как «в губернии неурожаи, дороговизна». (Эту мысль Гоголь отдал Чичикову едва ли не из цензурных соображений.)
И вдруг всплывает совсем как бы тема «Ревизора» — например, в том месте, где чиновники размышляют, что это за штука мертвые души. «Инспектор врачебной управы вдруг побледнел: ему представилось бог знает что, что под словом мертвые души[157] не разумеются ли больные, умершие в значительном количестве в лазаретах и в других местах от повальной горячки, против которой не было взято надлежащих мер, и что Чичиков не есть ли подосланный чиновник из канцелярии генерал-губернатора для произведения тайного следствия…» и т. д.
Развитием тем «Ревизора» и петербургских повестей является и сильно звучащая в «Мертвых душах» нота бреда, обмана и самообмана людей, дикой фикции, губящей их, общество, страну. Вся эта чиновничья братия, грабители, тираны народа — все это и здесь вдруг предстает как наваждение, рассеять которое — задача русского художника.
Ведь и основной сюжетный мотив поэмы — проделка с мертвыми душами — это демонстрация фикции, определяющей всю жизнь государства. Продажа живых людей не более ли дикий абсурд, чем даже продажа документов на мертвых? И фиктивные «мертвые» души Чичикова — не образ ли безумия власти над живыми душами?
Тема ненормальности обычной, обыденной жизни проходит через всю поэму. Сам Гоголь оставил нам недвусмысленное свидетельство того, что эта тема и соответственное освещение действительности во всей книге — не случайный результат его творческого воображения, а плод его сознательного замысла, глубоко продуманного и осознанного, как принцип, как мировоззрение.
В известных заметках, относящихся к первому тому «Мертвых душ», он писал: «Идея города. Возникшая до высшей степени Пустота». И ниже: «Как пустота и бессильная праздность жизни сменяется мутною, ничего не говорящею смертью. Как это страшное событие совершается бессмысленно. Не трогаются. Смерть поражает нетрогающийся мир. — Еще сильнее между тем должна представиться читателю мертвая бесчувственность жизни». Итак, жизнь в изображаемом Гоголем обществе равна смерти, застою; она лишена смысла; она отрицает самое понятие жизни.
Или далее: «Весь город со всем вихрем сплетней — преобразование бездельности жизни всего человечества в массе…»; «Как низвести все мира безделья во всех родах до сходства с городским бездельем? И как городское безделье возвести до преобразования безделья мира?»
Как видим, образы пустоты, застоя, нелепости, абсурда в изображении жизни помещиков и чиновников города NN в замысле и сознании Гоголя никак не сводимы к дворянской самокритике, к указанию собратьям по классу некоторых более или менее частных недочетов или неполадок их социальной практики. Напротив, Гоголь объявляет самую основу этой социальной практики абсурдной, алогичной, дикой. Ведь и название поэмы основано на том же абсурде: души, по Гоголю, разумеется, не могут быть мертвыми, подобно тому как жизнь не может быть мертва; а вот в обществе города NN самая жизнь — смерть.
Потому-то этот город, в части своего дворянского населения, весь предстает как один огромный обман всех и самих себя, подобно всеобщему обману чичиковского несуществующего богатства. Обманом оказывается даже мирная неподвижная спячка общества этого города, как об этом обстоятельно рассказано в главе девятой, после передачи беседы двух дам. Открытие таинственного происшествия с Чичиковым у Коробочки вдруг всполошило общество. «Оказалось, что город и люден, и велик, и населен как следует», — «и заварилась каша». Пошла борьба мнений и даже чего-то вроде «партий», все оживилось. Это оживление смертной спячки по вопросу о Коробочке и Чичикове само, конечно, являет образ безумия и постыдной пародии на жизнь. Оно тоже есть выражение той же дикой нелепости общественного уклада, при котором все нормальные взаимоотношения людей утеряны и нет никакого естественного резона, почему одни командуют, а другие повинуются, почему одни наводят страх, а другие испытывают его. Вот и чиновники города NN никак не могут понять о Чичикове, «что такое он именно: такой ли человек, которого нужно задержать и схватить как неблагонамеренного, или же он такой человек, который может сам схватить и задержать их всех как неблагонамеренных».
Эта полицейская противоестественность под стать множеству других противоестественностей; так, в обществе чиновников то, что должно быть радостью для нормального человека, дети, — это не только обуза, но еще и непременнейшее побуждение к взяткам; так и говорят чиновники почтмейстеру: «… тебе, разумеется, с пола-горя: у тебя один сынишка; а тут, брат, Прасковью Федоровну наделил бог такой благодатию — что год, то несет либо Праскушку, либо Петрушу; тут, брат, другое запоешь…», то есть тут уже никак не уклонишься от воровства или взяток.
В этом обществе желание добра тоже превращается в гадость; соберут благотворительные суммы, а они и уйдут на обед для всех первых сановников города и другие подобные вещи, так что «и остается всей суммы для бедных пять рублей с полтиною, да и тут в распределении этой суммы еще не все члены согласны между собою, и всякий сует какую-нибудь свою куму».
В этом обществе человек живет без мысли и может умереть от того, что живит нормальное общество и нормального человека, от мысли. Так умер прокурор. Слухи о Чичикове «подействовали на него до такой степени, что он, пришедши домой, стал думать, думать и вдруг, как говорится, ни с того, ни с другого, умер».
И вот здесь-то Гоголь опять выявляет основу своего суда над обществом, доведшим не только свою жертву, Акакия Акакиевича Башмачкина, но и своих господ до состояния животного или вещи. Когда прокурор умер, «тогда только с соболезнованием узнали, что у покойника была, точно, душа, хотя он по скромности своей никогда ее не показывал…»; у мертвого прокурора «бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением. О чем покойник спрашивал, зачем он умер, или зачем жил, об этом один бог ведает!»
В этом обществе высшее благородное чувство человека, любовь к отечеству — это ложь, прикрывающая грабеж родины; потому Гоголь и говорит гневно о горячих патриотах, «до времени покойно занимающихся какой-нибудь философией или приращениями насчет сумм нежно любимого ими отечества».
Все эти и им подобные дикие несоответствия воплощают и в «Мертвых душах» отрицание Гоголем всей государственной практики его эпохи. И это же видно в тех местах, где с неприкрытым гневом говорит он о властях предержащих, например в эпизоде с крестьянами сельца Вшивая Спесь, которые, «соединившись с таковыми же крестьянами сельца Боровки, Задирайлово тож, снесли с лица земли будто бы земскую полицию, в лице заседателя, какого-то Дробяжкина». Причина же этого самосуда была-де «та, что земская полиция, имея кое-какие слабости со стороны сердечной, приглядывался на баб и деревенских девок», да и вообще частые приезды земской полиции «стоят повальной горячки». «Наверное, впрочем, неизвестно, хотя в показаниях крестьяне выразились прямо, что земская полиция был-де блудлив, как кошка…» и т. д. Весь этот эпизод, в котором звучат радищевские темы и ноты, замечателен и тем, что Гоголь говорит о полиции с ненавистью, а о мужичках, убивших полицейского негодяя, с добродушным юмором, тем самым как бы оправдывая их. Заметим тут же и выразительный синтаксис этого иронического изложения — с несогласуемым родом: земская полиция приглядывался, был, достоин… Вспомним аналогичное несогласование в «Шинели»: значительное лицо был… и т. п. И здесь «земская полиция» — как бы не человек, а нечто без рода, нечто гнусное и постыдное в своем сластолюбии, не укладывающееся даже в грамматические нормы речи о человеке.