KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Критика » МИХАИЛ БЕРГ - ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА

МИХАИЛ БЕРГ - ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн МИХАИЛ БЕРГ, "ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Жанр воспоминаний провоцирует бедные рифмы. Школа, да еще знаменитая учителями и принципиальным свободолюбием, – лицей. Но как у каждого советского литературоведа был «свой» Пушкин, так и у каждого выпускника «своя» 30-я. Я тоже учился математике и мог бы в рамках профессионального кокетства заявить, что интеграл от дифференциала отличаю только по внешнему виду, как скрипичный ключ от басового, так как поступил в 30-ю по ошибке, произошедшей от неправильно понятых семейных традиций и вызванной ими инерции. Но я до конца прошел коридор под именем «точные науки» и не жалею об этом; и антураж моих воспоминаний о школе в чем-то совпадет, а в чем-то покажется экзотическим тем, кто учился здесь раньше меня, позже, вместе со мной.


Тридцать лет назад


В школе существовал культ ума. Ум, а не знания, и ум не абстрактный, а конкретный, прикладной, физико-математический, ценился больше всего, потому что мог быть проверен: каждый демонстрировал его, решая задачи. Быть лучшим значило быть умным. Все остальные качества (скажем, эрудиция, интеллигентность, порядочность и т. д.) ценились постольку-поскольку, но иерархия классов, а их в 67-м году было шесть (то есть 6 – девятых и 10 – десятых), и иерархия внутри класса складывалась в соответствии с тем, насколько ты хорошо решал задачи на еженедельных, если не ежедневных контрольных, районных, городских и далее олимпиадах.

Мальчик Моня из 9-го класса, когда мы учились уже в 10-м, направляясь в туалет, начинал расстегивать ширинку на мешковатых брюках (перетянутых тонким ремешком на огромном животе) с середины широкого коридора, жуя губами и не обращая внимания на хихикающих девчонок. Очевидно, у него были проблемы с процедурой мочеиспускания; думаю, именно он оставлял многофигурные лужи вокруг писсуара. Даже в лютый мороз он приезжал в школу в белой нейлоновой рубашке, сопровождаемый бабушкой (Валерка Филатов, помню, что-то шутил по его поводу); но Моня брал первые места на городских и всесоюзных олимпиадах (говорили, что он выдавал правильные ответы через несколько минут после получения заданий, не всегда умея объяснить способ решения), и Моня был гордостью школы.

Помню, на одном из первых уроков Шифман впервые произнес фразу, которая потом варьировалась на протяжении всех двух лет: «Надеюсь, среди вас нет патологических идиотов, которым это непонятно». Образ «патологического идиота» с тех пор олицетворял собой противоположный полюс ума, обозначал границу, приближаться к которой или просто двигаться в ее сторону было опасно. «Патологические идиоты» могли учиться где угодно, но только не в «тридцатке». Здесь ценился ум и красота решения: баллы начислялись в зависимости от способа решения, арифметическая правильность была делом десятым, оригинальность решения, эстетика, грациозность и, значит, точность работы ума были главными критериями. Учиться в «тридцатой» можно было, только если ты принимал эти правила, в соответствии с которыми ум был эквивалентом истины. Конечно, внутри класса отношения строились и с учетом других особенностей, но этот критерий был основным и структурообразующим.

У нас было 6 девятых классов: первые три, где математику преподавал И. Я. Веребейчик, считались лучшими; мы – 104, 105, 106, где преподавала Г. Н. Климовицкая, были все-таки второй сорт (хотя сортировать учеников «тридцатки» то же самое, что определять оттенки белого цвета ночью). Вова Лалин, Андрюша Агеев, думаю, не уступали среднему уровню «звездного» 103, но призов у них было меньше; после окончания 9-го класса Андрюша Агеев, блиставший также по химии, ушел в другую, «простую» школу, чтобы получить золотую медаль, так как получить медаль у нас было почти нереально. Почти все, кто поступал в «тридцатку», были отличниками после восьмого класса, а здесь начинали с того, что радовались четверке по физике и математике, как подарку.

Первые несколько месяцев были почти непрерывным кошмаром: люди кричали во сне, им снились формулы и сообщающиеся сосуды. Времени катастрофически не хватало; Сережа Лукашенко, дабы не стать «патологическим идиотом», открыл закон, по которому спать можно было не больше 4-5 часов, остальное время уходило на подготовку домашних заданий. Те, кто не занимался в физических или математических кружках, ощущали себя так, будто их, не умеющих плавать, заставляют прыгать с десятиметровой вышки. Зато выжившие к концу двухлетнего срока знали физику и математику по меньшей мере на уровне 1-го курса матмеха и физфака; в техническом вузе выпускнику «тридцатки» можно было вообще первый год не ходить на лекции.

Это был двухлетний кросс по пересеченной местности с препятствиями в виде, скажем, холодильника, обойти который можно было только при условии, что ты правильно объяснял, повысится или понизится температура в комнате, если дверка включенного в сеть холодильника открыта. Но долго думать было нельзя – ты мог катастрофически и безнадежно отстать; дух школы состоял в радостном, жестоком и непрерывном соревновании – кто умнее, кто быстрее и оригинальнее решит трудную задачу. Инерция бега была настолько велика, что даже после окончания школы остановиться было непросто. Математические херувимы из первых трех классов (заносчивые, надо сказать, ребята) ходили в ореоле школьной любви и уважения; даже взгляд Шифмана теплел при виде любимчиков.

Зато нас, то есть 104, 105 и 106, больше любил литератор Г. Н. Ионин, потому что мы были более нормальные (вариант – гармоничные) и больше читали. Мы уважали первые классы (иначе нельзя, закон инерции определял общие для всех ценности) и не очень их любили – задвинутые на математике, бабы у них какие-то кривые и припизднутые, но оглядываться по сторонам стало возможно уже в классе десятом, потому что в девятом Фихтенгольц и Моденов, разложение на множители и кристаллические решетки накрыли с головой, как волна, в которую ты только что нырнул, а казалось, это длится уже целую вечность.

Девятый класс – борьба за существование в духе Дарвина и Спенсера: побеждал сильнейший в очень узкой специализации, но ведь ты сам все выбрал – дверь открыта, уйти с позорным клеймом поражения на лбу мог любой; пот застилает глаза, и я не помню из девятого класса ничего, кроме того, как сражался с Моденовым и ликовал, получая у Шифмана «четверку». Ведь никто не считал учителей мучителями, какое там – святые нашей математической конфессии, суровые, но справедливые пророки церкви для избранных; и то, что мы – избраны и это – навсегда, мы не забывали ни на мгновение. Твой пророк останавливал на тебе взгляд, и ты замирал, на всякий случай лихорадочно ища достойный ответ на его едкое ироническое замечание, но если он вдруг одобрительно и почти незаметно кивал в ответ на твои слова, по всему телу разливалась благодать ликования.

Первые три класса молились на Шифмана и Веребейчика; в наших «вторых» кумирами были Шифман и Герман (Герман Николаевич Ионин). Но попробовали бы вы заслужить уважение высокомерных подростков!


Михаил Львович Шифман


Конечно, он был умен, но это как бы само собой разумелось. Но и тогда и сейчас я думаю, что наравне с умом Михал Львовича ценился его стиль. Это был человек удивительно точных и грациозных движений – умелая жестикуляция, аристократическая педантичность с легким оттенком брезгливости, способность передать всю гамму ощущений интонацией и неуловимыми, быстрыми гримасами. Скажем, осуждающее и высокомерное удивление – я мог бы нарисовать, как ползли вверх брови и чуть округлялись глаза – он убивал, подавлял взглядом, его панически боялись даже не самые последние ученики в классе, хотя не помню, чтобы хоть раз Михал Львович повысил голос, и, думаю, почти все любили. Никакого панибратства, подчеркнуто отчужденное обращение на «вы». И полное, зияющее отсутствие пафоса. Вместо пафоса – тонкая, корректная, но подчас и разящая ирония.

Я не знаю, откуда это умение вести себя с таким обворожительным достоинством. У интеллигентов в первом поколении такое почти не встречается; вообще подобный аристократизм – это то, чего не должно было быть на 50-м году советской власти. Он покорял своими манерами точно так же, как подавлял своими требованиями: его похвала становилось эстафетой радости, которую ты нес, как пузырек с эликсиром бодрости.

Помню аудиторию амфитеатром, два телевизора по углам, механические доски, артистическим жестом поднимаемые и опускаемые. Он, конечно, играл, чуть-чуть позировал, упивался властью, но мы ему были благодарны. А то, как в последний день четверти он, как само собой разумеющееся, отменял обычную программу урока и читал нам Зощенко, Бабеля, читал как артист – это, знаете, кайф.

А то, что, несмотря на интенсивность занятий, он зимой 68-го, когда началась Олимпиада в Гренобле, в самом начале урока включил телевизор, и мы смотрели все – от лыжных гонок («Володя, Володечка, ты где?» – это о лыжнике Веденееве в исполнении Льва Озерова) до эстафеты. Кажется, ну и что, ну читал, мало ли читают. Но тут все дело в особом ритме, стихотворном метрическом размере, где пауза, поставленная вовремя, не менее важна, чем ударная стопа. Ну это как в мороз, бредя через пургу, открыть дверь и ступить на круглую горячую гальку залитого солнцем берега моря в районе Коктебеля. Надо знать, что такое учиться в «тридцатке» не поднимая головы от письменного стола, чтобы уметь оценить уместность паузы и ее заполнение. Ты пришел, трясясь от ужаса, на урок физики, где вначале опрос, равный чистилищу, но вдруг смерть откладывается, и ты с удовольствием смотришь, как советские лыжники добывают «золото» для страны.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*