Виссарион Белинский - Петербургский сборник
Мелких стихотворений в «Петербургском сборнике» немного. Самые интересные из них принадлежат перу издателя сборника, г. Некрасова. Они проникнуты мыслию; это – не стишки к деве и луне; в них много умного, дельного и современного. Вот лучшее из них – «В дороге». {21} Пусть читатели сами судят, справедливо ли наше мнение.
Скучно! скучно!.. Ямщик удалой,
Разгони чем-нибудь мою скуку!
Песню, что ли, приятель, запой
Про рекрутский набор и разлуку,
Небылицей какой посмеши,
Или что ты видал расскажи —
Буду, братец, за все благодарен.
«Самому мне не весело, барин —
Сокрушила злодейка-жена!..
Слышь ты, смолоду, сударь, она
В барском доме была учена
Вместе с барышней разным наукам,
Понимаешь-ста, шить и вязать,
На варгане играть и читать —
Всем дворянским манерам и шуткам.
Одевалась не то, что у нас
На селе сарафанницы наши.
А примерно представить, в атлас,
Ела вдоволь и меду и каши.
Вид вальяжной имела такой.
Хоть бы барыне, слышь ты, природной.
И не то, что наш брат крепостной,
Тоись сватался к ней благородной
(Слышь, учитель-ста врезамшись был, —
Баит кучер Иваныч Торопка),
Да, знать, счастья ей бог не судил;
Не нужна-ста в дворянстве холопка!
Вышла замуж господская дочь
Да и в Питер… А справивши свадьбу,
Сам-ат, слышь ты, вернулся в усадьбу,
Захворал и на Троицу в ночь
Отдал богу господскую душу,
Сиротинкой оставивши Грушу…
Через месяц приехал зятек,
Перебрал по ревизии души,
И с запашки ссадил на оброк,
А потом добрался и до Груши.
Знать, она согрубила ему
В чем-нибудь, али напросто тесно
Вместе жить показалось в дому,
Понимаешь-ста, нам неизвестно, —
Воротил он ее на село —
Знай-де место свое ты, мужичка!
Взвыла девка – крутенько пришло…
Белоручка, вишь ты, белоличка!..
«Как на грех девятнадцатый год
Мне в ту пору случись… посадили
На тягло – да на ней и женили.
Тоись, сколько я нажил хлопот!
Вид такой, понимаешь, суровой…
Ни косить, ни ходить за коровой…
Грех сказать, чтоб ленива была.
Да, вишь, дело в руках не спорилось!
Как дрова или воду несла,
Как на барщину шла – становилось
Инда жалко подчас… да куды. —
Не утешишь ее и обновкой:
То натерли ей ногу коты.
То, слышь, ей в сарафане неловко.
При чужих и туда и сюда,
А украдкой ревет как шальная…
Погубили ее господа,
А была бы бабенка лихая.
«На какой-то патрет все глядит,
Да читает какую-то книжку…
Инда страх меня, слышь ты, щемит,
Что погубит она и сынишку —
Учит грамоте, моет, стрижет,
Словно барченка каждый день чешет,
Бить не бьет – бить и мне не дает…
Да недолго пострела потешит!
Слышь, как щепка худа и бледна.
Ходит тоись совсем через силу,
В день двух ложек не съест толокна —
Чай, свалим через месяц в могилу…
А с чего?.. Видит бог, не томил
Я ее безустанной работой…
Одевал и кормил, без пути не бранил,
Уважал, тоись вот как, с охотой…
А, слышь, бить – так почти не бивал,
Разве только под пьяную руку…» —
Ну, довольно, ямщик! Разогнал
Ты мою неотвязную скуку!..
Из других стихотворений в сборнике замечательны переводы г. Тургенева «Тьма», из Байрона, и «Римская элегия» (XII) Гёте.
«Макбет» Шекспира, переведенный г. Кронебергом, один заслуживал бы особой критической статьи, потому что это перевод классический, вполне достойный подлинника. «Макбет» – одно из самых колоссальных и вместе с тем самых чудовищных произведений Шекспира, где, с одной стороны, отразилась вся исполинская сила творческого его гения, а с другой, все варварство века, в котором жил он. Много рассуждали и спорили о значении ведьм, играющих в «Макбете» такую важную роль: одни хотели видеть в них просто ведьм, другие – олицетворение честолюбивых страстей Макбета, глухо свирепствовавших на дне души его; третьи – поэтические аллегории. Справедливо только первое из этих мнений. Шекспир, может быть, величайший из всех гениев в сфере поэзии, каких только видел мир; но в то же время, он был сын своего времени, своего века, того варварского века, когда разум человеческий едва начинал пробуждаться от тысячелетнего сна, когда в Европе тысячами жгли колдунов и когда никто не сомневался в возможности прямых сношений человека с нечистою силою. Шекспир не был чужд слепоты своего времени, и, вводя ведьм в свою великую трагедию, он нисколько не думал делать из них философические олицетворения и поэтические аллегории. Это доказывается, между прочим, и важною ролью, какую играет в «Гамлете» тень отца героя этой великой трагедии. «Друг Горацио, – говорит Гамлет, – на земле есть много такого, о чем и не бредила ваша философия». Это убеждение Шекспира, это говорит он сам, или, лучше сказать, невежество и варварство его века, – а обскуранты нашего времени так и ухватились за эти слова, как за оправдание своего слабоумия. Шекспир видел и бог весть какую удивительную драматическую и трагическую пружину в ходе Бирнамского леса и в том обстоятельстве, что Макбет не может пасть от руки человека, рожденного женою. Дело оказалось чем-то вроде плохого каламбура; но такова творческая сила этого человека, что, несмотря на все нелепости, которые ввел он в свою драму, «Макбет» все-таки огромное, колоссальное создание, как готические храмы средних веков. Что-то сурово-величаво-грандиозно-трагическое лежит на этих лицах и их судьбе; кажется, имеешь дело не с людьми, а с титанами, и какая глубина мысли, сколько обнаженных тайн человеческой природы, сколько решенных великих вопросов, какой страшный и поучительной урок!.. Вот доказательство, что время не губит гения, но гений торжествует над временем и что каждый момент всемирно-исторического развития человечества дает равно обильную жатву для поэзии. Пройдут еще два века, а может быть и меньше, когда будут дивиться варварству XIX столетия, как мы дивимся варварству XVI-го; не найдут в нем Шекспира, но найдут Байрона и Жоржа Занда… И это не круг в котором безвыходно кружится человечество, а спираль, где каждый последующий круг обширнее предшествующего. Наш век имеет перед XVI-м то важное преимущество, что он заранее знает, в чем последующие века должны увидеть его варварство…
У нас было довольно переводов стихами драм Шекспира. Лучшие из них доселе принадлежали г-ну Вронченко («Гамлет» и «Макбет»). Но переводы г. Вронченко, верно передавая дух Шекспира, не передают его изящности. Г. Кронеберг умел счастливо выполнить оба эти условия: его перевод верен и духу и изящности подлинника, исполнен, в одно и то же время, и энергии и легкости выражения. Это решительно не только лучший, сравнительно с другими русскими переводами, но положительно превосходный перевод одной из лучших трагедий Шекспира, так же как его же перевод «Двенадцатой ночи» («Отечественные записки», 1841, том XVII) есть единственный и превосходный перевод одной из прелестнейших комедий Шекспира.
Теперь остается нам сказать о трех статьях теоретического содержания в «Петербургском сборнике». «Капризы и раздумье» Искандера, автора повести «Кто виноват?» (в «Отечественных записках» прошлого года) и разных статей литературно-философского содержания, – есть род заметок и афористических размышлений о жизни, исполненных ума и оригинальности во взгляде и изложении. Не можем удержаться, чтоб не выписать небольшого отрывка:
«Наука, государство, искусство, промышленность идут, развиваясь, во всей Европе стройно, широко; впереди великие мыслители, великие государственные люди, великие – художники, предприимчивые таланты. А домашняя жизнь наша слагается кое-как, основанная на воспоминаниях, привычках и внешних необходимостях; об ней в самом деле никто не думает, для нее нет ни мыслителей, ни талантов, ни поэтов, – недаром ее называют прозой, в противоположность плаксивой жизни баллад и глупой жизни идиллий. Только лета юности обстановлены похудожественнее; а потом за последним лирическим порывом любви – утомительное semper idem[7] закулисной жизни, ежедневной жизни {22} – это тесная спальня, душная детская, грязная кухня, где гости никогда не бывают. Конечно, в последние три века много переменилось в образе жизни; впрочем, украдкой, бессознательно, даже, вопреки убеждениям, меняя образ жизни, люди не признавались в этом: знамена остались те же, люди, как испанцы, хотят только сохранить фуэросы,[8] несмотря на то, что большая часть их не соответствует настоящему. Прислушиваясь к суждениям мудрых мира сего, дивишься, как может ум дойти до того, чтоб в одно и то же время совместить в свой нравственный кодекс стоические сентенции Сенеки и Катона, романтически-восторженные выходки рыцаря средних веков, самоотверженные нравоучения благочестивых отшельников степей фиваидских и своекорыстные правила политической экономии. Безобразие подобного смешения принесло свой плод, именно – мертвую мораль, мораль, существующую только на словах, а в самом деле недостойную управлять поступками: современная мораль не имеет никакого влияния на наши действия; это милый обман, нравственная благопристойность, одежда, – не более. У каждого человека за его официальной моралью есть свой спрятанный esprit de conduite[9]; официально он будет плакать о том, что бедный беден, официально он благородным львом вступится за честь женщины, – privatim[10] он берет страшные проценты, privatim он считает себя вправе обесчестить женщину, если условился с нею в цене. Постоянная ложь, постоянное двоедушие сделали то, что меньше диких порывов и вдвое больше плутовства, что редко человек скажет другому оскорбительное слово в глаза и почти всегда очернит его за глаза; в Париже я меньше встречал шуринеров и эскарпов, нежели мушаров[11], потому что на первое ремесло надобно иметь откровенную безнравственность и своего рода отвагу, а на второе только двоедушие и подлость. Наполеон с содроганием говорил о гнусной привычке беспрестанно лгать. Мы лжем на словах, лжем движением, лжем из учтивости, лжем из добродетели, лжем из порочности; лганье это, конечно, много способствует к растлению, к нравственному бессилию, в котором родятся и умирают целые поколения, в каком-то чаду и тумане проходящие по земле. Между тем и это лганье сделалось совершенно естественным, даже моральным: мы узнаем человека благовоспитанного потому, что никогда не добьешься от него, чтоб он откровенно сказал свое мнение.