KnigaRead.com/

Ив Бонфуа - Два эссе о Шекспире

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Ив Бонфуа, "Два эссе о Шекспире" бесплатно, без регистрации.
Ив Бонфуа - Два эссе о Шекспире
Название:
Два эссе о Шекспире
Автор
Издательство:
-
ISBN:
нет данных
Год:
-
Дата добавления:
23 февраль 2019
Количество просмотров:
214
Возрастные ограничения:
Обратите внимание! Книга может включать контент, предназначенный только для лиц старше 18 лет.
Читать онлайн

Обзор книги Ив Бонфуа - Два эссе о Шекспире

Французский поэт, прозаик, историк культуры и эссеист Ив Бонфуа (1923) в двух эссе о Шекспире предлагает свое понимание философского смысла «Гамлета», «Короля Лира» и «Макбета». Перевод Марка Гринберга.
Назад 1 2 3 4 5 ... 7 Вперед
Перейти на страницу:

Ив Бонфуа

Два эссе о Шекспире

Readiness, ripeness:

Гамлет, Лир

I

«The readiness is all» («Главное — быть готовым») — к такому выводу приходит Гамлет, соглашаясь выйти на поединок с Лаэртом, пусть и не без дурного предчувствия, которое он подавляет. А в конце «Короля Лира» Эдгар, сын герцога Глостера, предотвращающий самоубийство отца, уверяет: «Ripeness is all» («Главное — наша зрелость»[1]). Эти две фразы так похожи и, учитывая моменты, когда они звучат, так важны для понимания смысла обеих пьес, что напрашивается вопрос: не умышленно ли Шекспир их сопоставляет? И не стоит ли за этим сопоставлением одно из наиболее существенных противоречий, определяющих его поэтику? Я попытаюсь понять, что именно значит «состояние готовности» в «Гамлете» и «зрелость» — в «Короле Лире».

Сначала, впрочем, сделаю одно замечание, лишенное новизны, но, на мой взгляд, полезное для какого бы то ни было размышления над шекспировским творчеством. Вглядываясь в прошлое западного общества, мы обнаруживаем то там, то здесь — в любой плоскости, где это общество обретает собственную форму и, что еще важней, самосознание, — линию глубокого разлома, пролегающего между прежней, архаической, эпохой и тем, что можно назвать новым временем. «Прежняя эпоха» — это века, когда отношения, которые человек поддерживал с теми или иными элементами реальности, регулировались общим представлением обо всем сущем, о его единстве, воспринимаемом как некая жизнь, как живое присутствие. Каждый такой элемент был включен в известный, точно определенный порядок, который делал его, в свою очередь, частицей присутствия, как бы отдельной душой, способной ощущать и себя, и мир, среди других элементов, наделенных такой же жизнью, и придавал ему не подлежавший сомнению смысл. Наиболее важным и счастливым следствием этой упорядоченности и осмысленности было то, что человеческая личность, сознававшая себя частью мира, а порой полагавшая себя его средоточием, не подвергала сомнению и собственное бытие, его абсолютное достоинство. Какими бы ни были взлеты и падения человека в те минуты, когда в его существование вмешивалась случайность, он в любых ситуациях мог и обязан был не забывать о своей сущности, сохранявшей в себе искру божественного начала: именно к этому сводится учение средневекового христианства и его теологии спасения. Настал, однако, день, когда техника и наука начали различать в реальности, тут же сделавшейся всего лишь их объектом, свойства, которые уже не вписывались в традиционные смысловые структуры. Единый порядок распался на фрагменты, земля знаков и обетований стала природой, жизнь — материей, самосознание личности — загадкой, человеческая судьба — одиночеством. Это и был разлом, о котором я говорю, в то время еще не вызвавший, однако, полного оседания грунта.

И здесь нужно отметить, что проявления кризиса, приведшего к возникновению той, если ее можно так назвать, цивилизации, которую сегодня мы противополагаем остальной части земного шара, обрели подлинно необратимый характер в разные годы конца XVI — начала XVII веков (в зависимости от страны, от социальной среды): в Англии это были как раз годы, когда Шекспир писал свои пьесы. Линия разлома, который обрушил горизонт вневременности и предопределил новое, все более переменчивое и стремительное движение мировой истории, проходит через «Гамлета», я бы даже сказал — через самую его сердцевину. Не пытаясь анализировать пьесу детально, ибо мои несколько страниц написаны с другой целью, я могу выделить здесь, например, ключевую роль противопоставления двух людей, которые отчетливо символизируют две сменяющие друг друга эпохи, — контраста тем более резкого, что речь идет об отце и сыне, да еще и носящих одно и то же имя. На далекой от реализма сцене, где черты раннего Средневековья дерзко сплавлены с чертами шекспировской современности и даже с намеками на тогдашнюю передовую философию — сюда относятся и упоминания Виттенберга, и стоицизм Горацио, — старый Гамлет, король, умерший до начала действия, хотя его голос еще слышен, явно и недвусмысленно воплощает архаические формы жизни. Дело не только в том, что он носит облачение феодального монарха и апеллирует к нравам феодального общества, — его потребность отомстить сама по себе указывает, что он принадлежит к угасающей традиции, поскольку это его требование, опирающееся на священное право королей, подразумевает среди прочего убежденность, что от нарушения принципа законного престолонаследия терпит ущерб все Государство, сверху донизу. Кроме того, его статус монарха-воителя, с радостью исполняющего роль полководца, очень хорошо выражает свойственное христианину и сохранявшееся до утверждения новой астрономии чувство господства над миром, у границ которого, не будем забывать, рыщет дьявол. И наконец, этот первый Гамлет — отец, не сомневающийся в сыне, более того, связывающий с ним, по меньшей мере в начале пьесы, свою надежду, — что свидетельствует о вере в определенные ценности, в их непреходящий характер. У Клавдия, который прервал царствование брата, детей нет.

Что касается другого Гамлета — сына, побуждаемого к восстановлению порядка и, следовательно, к принятию королевских обязанностей, — то он, как нетрудно убедиться, является героем шекспировской трагедии лишь потому, что ценности, о которых ему напоминает призрак и которые он тут же пытается вписать в «книгу» своей памяти, в его глазах уже полностью лишились реального значения. Его намерение отомстить, впрочем, не вызывает сомнений, он горит желанием исполнить завет отца, он восхищается двумя другими сыновьями[2], которые без колебаний, исходя из представления о неизменности общества, занимают в нем уготованное место; и, если в какой-то момент он задумывается о браке, хотя новое супружество матери наполнило его отвращением ко всему, что связано с полом, объясняется это, по-моему, тем, что безусловно подлинная любовь, которую он испытывает к Офелии, примиряет его и с жизнью, какая она ни есть, и с мыслью о деторождении, — благодаря чему он отчасти и превозмогает свой скептицизм, подрывающий его силы и мешающий приступить к мщению. Но желание хоть в чем-то сдвинуться с места лишь сильнее изобличает то воздействие, какое оказывает на принца новый — поистине роковой, грозящий полным параличом, если не самоистреблением, — взгляд на мироздание, который больше не обнаруживает прежнего прекрасного порядка, разрушенного, судя по нравам «датского» двора, каким-то внутренним износом. Вспомним его патетические рассуждения о земле — «бесплодной скале», о небе — «скоплении тлетворных паров». Этим объясняются и его отношения с Офелией: в сущности, они ничем не омрачены, и Гамлет терпит неудачу лишь оттого, что смотрит на возлюбленную таким же скептическим взглядом, воспринимающим вещи и людей только извне (отсюда насмешливый возглас принца: «Слова, слова, слова!») и видящим в поступках или высказываниях любого человека, хотя бы и совсем юной девушки, лукавство или прямой обман. Даже если подозрения, которыми он изводит Офелию, следует интерпретировать с помощью каких-то дополнительных мотивов — например, эдиповских, — все равно не приходится сомневаться, что за этими подозрениями, столь несхожими с простой верой его отца, кроются отчужденность от мира, обособленность, помраченность, которым не было места в прежнем, едином обществе и которых это общество не потерпело бы. Впрочем, наиболее ясно чувство недоверия, владеющее Гамлетом, проявляется в его двойственном отношении к самому отцу, репрезентирующему или, лучше сказать, олицетворяющему старый мир. Гамлет не ставит под вопрос свое восхищение отцом и даже любовь к нему, нет, но, когда он называет его «старым кротом», или, во время второго явления призрака, видит его в ночной рубашке, или мучится мыслью о грехах: чрезмерном бражничестве и чревоугодии, удерживающими дух отца в чистилище, — не доказывает ли это лишний раз, что принц не в состоянии понять мир, живущих в нем людей и их обычаи, как позволял традиционный взгляд на вещи?

Эта неспособность в полной мере уважать человека, о чьих высоких достоинствах он твердит при каждом удобном случае, — безусловно, одна из самых мучительных тайн Гамлета, одно из бросающихся в глаза и вместе с тем не проясненных обстоятельств, питающее его внутренние терзания; здесь находят объяснение некоторые малопонятные особенности действия, и прежде всего — еще одна навязчивая идея Гамлета, определяющая структуру пьесы. Разумеется, у гнева, обрушенного Гамлетом на Гертруду, не одна причина, но мне — еще раз напомню, что не пытаюсь развертывать здесь систематический анализ, — представляется очевидным следующее: ярость, с какой сын корит мать за измену, может объясняться тем, что он, пусть неосознанно, сам внутренне изменил отцу, чей образ в ее сердце, как ему кажется, не должен был затмить никто. Он не устает повторять, что новым браком было оскорблено королевское достоинство старого Гамлета, его двойное величие человека и государя, он пылко обличает пороки Клавдия и особо подчеркивает, что носитель таких пороков недостоин узурпированного им сана, — однако вся сцена с «двумя портретами», когда он хочет доказать Гертруде, сколь прекрасен один из этих людей и омерзителен, даже смешон, другой, призвана продемонстрировать, что в эмоциях, которые им владеют, огромную роль играет риторика. Мы снова, как уже случалось в этом произведении, оказываемся в театре, причем гамлетовские обвинения и попытки заглянуть в чужую душу выглядят, пожалуй, куда театральней, чем та сцена, где актер декламирует напыщенные и в то же время трогательные стихи о гибели царицы Гекубы. Гамлет пытается жить в соответствии с ценностями, унаследованными от прошлого, но способен делать это лишь на уровне «слов, слов, слов» — и мы теперь лучше понимаем, почему им владеет чувство опустошенности. Он, считающий нужным ради отмщения, ради восстановления поколебленного порядка, короче, ради свидетельства, что жизнь имеет смысл, кривить душой, пусть лишь на время, которое, однако, раз начавшись, никак не кончится, — он ведет себя, как лицемер, и фигурой, наиболее ему родственной среди действующих лиц, оказывается, увы, не Лаэрт и не Фортинбрас, и даже не Гертруда, всего лишь слабая женщина (что он ясно сознает, как и другой Гамлет, не устающий ему об этом напоминать), но тот, кто говорит одно, а думает другое, тот, кто притворно чтит и восхваляет ценности, в которые не слишком верит: Клавдий, убийца, враг… В этом существо «Гамлета» и, равным образом, закономерное следствие кризиса, через который проходит общество и по отношению к которому убийство короля — лишь символ. Отныне более укорененными в реальности, более насыщенными жизненной силой в сравнении с персонажами, отставшими от века из-за своей приверженности устарелым представлениям, выглядят те, кто и не думает оглядываться на разрушенный порядок, хотя бы им и приходилось платить за это постоянными колебаниями, страхом, циническими, гнусными изворотами, к которым их побуждает инстинкт самосохранения, — что мы и видим на примере этой темной личности, Клавдия, так долго остававшегося тенью своего брата, ненасытного Клавдия: не просто стяжателя, каких, ясное дело, немало во все времена, но преступника, сознательно перешагивающего через самые суровые запреты.

Назад 1 2 3 4 5 ... 7 Вперед
Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*