Роман Гуль - Рецензия на книгу Н.Берберовой «Курсив мой»
Обзор книги Роман Гуль - Рецензия на книгу Н.Берберовой «Курсив мой»
РОМАН ГУЛЬ (1896-1986)
РЕЦ.: N. BERBEROVA. THE ITALICS ARE MINE. TRANSLATED BY PHILIPPE RADLEY. HARCOURT, BRACE AND WORLD, INC. NEW YORK. 1969.
Новый журнал 1970,№99
Зарубежная писательница И. Берберова к своему 70-летию выпустила мемуары — «Курсив мой». Вышли они по-английски, но успеха не имели и после двух-трех отрицательных рецензий утонули в бездне неудачных книг. У издателей в Америке жестокий обычай: не принятую читателем книгу тут же пускают на макулатуру.
То, что эта книга не имела успеха у американцев — естественно, ибо этот очень неорганизованный, многословный, тяжеловесный и (надо отдать справедливость) скучнейший опус обращен совсем не к иностранцам. Он обращен больше всего к эмигрантскому обывателю. Поэтому на страницах русского журнала стоит все-таки разобрать эти весьма странные мемуары. В них, так сказать, три «ингредиента». Пространные, очень часто совершенно невежественные «мысли вслух», т. е. рассуждения на всевозможные темы: аграрный вопрос, революция, война, русская интеллигенция, Европа, Америка, христианство, масонство и пр. Причем все «рассуждения»
высказываются с невероятным апломбом, что только подчеркивает отсутствие всякого такта у автора. Второй «ингредиент» сего опуса — в невероятной дозе поданные сплетни и сведения счетов с неугодными автору лицами, причем автор не стесняется никаких вымыслов. И третий «ингредиент» — неисчислимое количество фактических ошибок,
обнаруживающих, что автор писал свои «мемуары» с исключительной отвагой, с совершенным какпопальством, путая имена, даты, факты. Интересно, что эти качества книги заметили даже американцы. В одной из очень немногих рецензий известная писательница Патриция Блэйк («Нью-Йорк Тайме», 25 мая 1969) писала: «В книге… много вызывающего раздражение… Сноски дают иногда дельную информацию, но чаще они
использованы, чтобы… свести мелкие счеты, припомнить обиды и высказать эксцентрические оценки… Отсутствие литературных суждений и обильность сплетен (которых автор — неутомимый собиратель) уменьшают ценность книги».
Займемся сначала«философическими рассуждениями» Б-вой.*( *Все «рассуждения» Б-вой я цитирую не в переводе с английского, а по русскому манускрипту. – Р. Г.)
Вот один из многочисленных образцов: «Я давно уже не чувствую себя состоящей из двух половинок, я физически ощущаю, как по мне проходит не разрез, но шов (подчеркнуто не мною, а автором. — Р. Г.). Что я сама есть шов. Что этим швом, пока я жива, что-то сошлось во мне, что-то спаялось, что я-то и есть в природе один из примеров спайки, соединения, слияния, гармонизации, что я живу недаром, но есть смысл в том, что я такая, какая есть: один из феноменов синтеза в мире антитез» (здесь подчеркнуто мною. — Р. Г.). У читателя такая «философия» не вызывает ничего, кроме улыбки сострадания к автору. Покойный умница Ходасевич называл такие потуги к умствованиям — «учащаяся молодежь».
А вот суждение по аграрному вопросу. «…Крестьяне, или, как их тогда называли, мужики, были двух разных (?) родов, и мне казалось, будто это были две совершенно разные породы людей. Одни мужики были степенные, гладкие, сытые, с масляными волосами, толстыми животами и раскормленными лицами. Они были одеты в вышитые рубашки и суконные поддевки, это были те, кто выходили на хутора, то есть выселились из
деревни на собственную землю… Они в церкви шли с тарелкой, ставили у образа «Утоли моя печали» толстые свечи (хотя какая могла быть у них печаль?)… Другие мужики были в лаптях, ломали шапку, одеты были в лохмотья (?) и лица их были потерявшие (?) всякое человеческое выражение. Эти вторые оставались в общине, они были низкорослые, часто валялись в канаве подле казенной винной лавки…» Написать такую несусветную и
вульгарнейшую чепуху было бы непростительно даже очень несведущему иностранцу. Б-ва явно не знает, что на хутора шли как раз малоземельные крестьяне, стесненные в своем хозяйстве-чресполосицей, и они отнюдь уж не были «гладкие, сытые, с масляными волосами, толстыми животами и раскормленными лицами». Кстати, «суконных» поддевок крестьяне не носили, их носили помещики и купцы, для крестьян это было слишком
дорогое одеяние. Эта мелочь характерна для писаний г-жи Б. — обо всем приблизительно (поддевки — значит, суконные).
Отметим, кстати, что в лохмотьях дореволюционные крестьяне, конечно, не ходили. В лохмотьях могли ходить только нищие. Впрочем, полное незнание деревни у Берберовой доходит до того, что несколькими страницами дальше она сообщает, как, придя к ее деду, некий крестьянин Тимофей — «в опорках и лаптях сидит на краю кресла». Что же это за
чудовищная обувь? Увы, Б-ва не знает, что такое «опорки» (это опоротые сапоги, в которых ходили городские босяки, «типы Горького»). Но надеть на лапти еще и опорки даже при всем сюрреалистическом воображении г-жи Б. никак не возможно. Не зная деревни, крестьян (и русского языка), г-жа Б. вместо «онучи» пишет «опорки» (цитирую по русскому оригиналу книги, стр. 23). Но и это не все. Как некая баронесса фон Мюнхгаузен, Берберова пишет о русских крестьянах еще и большую чепуху. Например,
«большинство из них (из крестьян. — Р. Г.) при выборе паспорта брали фамилию ближайшего помещика». То есть, по Б-вой, у русских крестьян при рождении и фамилий не было, они, бедные, брали их только «при выборе паспорта», и притом «фамилию ближайшего помещика». В книгах иностранцев нам приходилось читать о России много всякой развесистой клюквы. Но такой читать еще не приходилось.
Рассуждения о «внутреннем мире». Свой «внутренний мир» Б-ва выдумывает с великой натугой, и настолько претенциозно, что читатель сразу же видит все его «белые нитки». Подражая «Словам» Сартра, что ли, г-жа Б. пишет о себе роскошные необыкновенности. Тема: ребенок и колодец. Б-ва говорит, что уже лет с трех она нагибалась «над чем-то, что
кажется мне бездной… это — старый колодец… он пуст и сух и черен». Странно, думает читатель, как же это ребенок в три года (пусть даже в пять!) «нагибается над колодцем», когда у всех русских деревенских колодцев был же сруб и нагнуться над ним никакой малый ребенок не мог. А в 12 лет в связи с колодцем у Б-вой произошло даже некое необычайное озарение: «Но я каждый год буду смотреть в него (в колодец. — Р. Г.), пока в 12 лет я не почувствую желание спуститься в него (в колодец. — Р. Г.)… но спуститься
не на чем… и тогда мне придет в голову, что меня кто-то может посадить туда и забыть, и я там буду умирать от жажды. И сейчас же мне захочется, чтобы это случилось как можно скорее, чтобы на дне колодца найти родник, ключ, который станет поить меня. Я найду его и буду пить из него, и никто не будет знать, что я жива, что я продолжаю думать, сочинять стихи про колодец и ключ и что этот ключ бьет только для меня одной». Боже мой! Как же мощно был одарен этот сверхъестественный ребенок. Вероятно, это о нем
и было сказано: «И с седла улыбается мне / СюрреА-листичЕ-ский ребенок!»
Но спросим всерьез: неужто автор не понимает, что им написана просто-напросто развязная (и бездарная) болтовня и написана только из-за желанья встать в какую-то снобистически-эксцентрическую позу, дабы показать «необыкновенность своего внутреннего мира».
Суждения социологического порядка. «Не разрыв интеллигенции с народом, но разрыв между двумя частями интеллигенции казался мне всегда для русской культуры роковым. Разрыв между интеллигенцией и народом в России был гораздо слабее (?1), чем во многих странах. Он есть всюду — и в Швеции, и в Италии, и в Кении (насчет Кении все карты в руки г-же Берберовой, она превосходно знает Кению. — Р. Г.). Одни смотрят телевизию, другие в это время читают книги, третьи их пишут, четвертые заваливаются спать рано, потому что завтра надо встать «с солнышком». Х не пойдет смотреть оперетку, У не пойдет смотреть Драму Стриндберга, Зет не пойдет ни на то, ни на другое, а будет .дома писать собственную пьесу…»
Вот, оказывается, как легко и просто понята Б-вой роковая для России тема, это «вековое противостояние интеллигенции и народа» (Г. Федотов). Тема, которую так трагически переживал Блок: «Между интеллигенцией и народом есть недоступная черта… Это та же пропасть, что между культурой и природой», писал Блок. Эта тема культурного разрыва, угрожавшего бытию России, была страданием не одного Блока, она ощущалась так
многими выдающимися представителями русской культуры и породила большую литературу. Конечно, все это даже отдаленно не имеет ничего общего с той ерундой «об оперетках» и «драмах Стриндберга», которую наболтала г-жа Берберова.
Перейдем к ее литературным портретам. Они полны преднамеренной неправды, причем основана она уже не на незнании предмета, а просто на желании «свести счеты» со всеми, кто неугоден экстравагантной мемуаристке. А неугодны ей — из-за патологической злобности — очень многие. Но сначала остановимся на небылицах, написанных не по злобности, а только потому, что Б-ва пишет все как попало.