Сигизмунд Кржижановский - Прозёванный гений
Обзор книги Сигизмунд Кржижановский - Прозёванный гений
В. Перельмутер
Прозёванный гений
Вступительная статья к сборнику «Сказки для вундеркиндов»
С сегодняшним днём я не в ладах, но меня любит вечность.
Сигизмунд КржижановскийТусклое белесое пространство, из глубины которого бесконечной чередою движутся, наступают на зрителя изрешеченные пулями плоские деревянные мишени, людские силуэты анфас…
Эту картину я увидел в начале 1990 года в старом клубе МГУ, что на Моховой, где выставляла свои работы одна из множества нынешних групп художников. Имя автора ничего не сказало. Выяснилось только, что живёт он то ли в Пензе, то ли в Перми, то бишь вдалеке от Москвы, что ему нет ещё и тридцати, что выставляется в столице чуть ли не впервые. И, конечно, знать не знает, что написал картину «на тему» новеллы Сигизмунда Кржижановского «Мишени наступают», сочинённой в 1927 году, на исходе десятилетия попыток раздуть отечественную революцию «в мировой пожар» (разумеется, «на горе всем буржуям», не себе же!), до сих пор не опубликованной, хранящейся в архиве, где её читали человека три-четыре, не больше.
Говорят, идеи носятся в воздухе. Если так, то идеям (или, как он предпочитал называть, «темам») Кржижановского присуща особенная, редкостная прочность: многие годы беспрерывно дующих переменчивых и резких ветров им не повредили.
Думаю, что Кржижановского описанное совпадение не сильно бы удивило. Он знал, что пришёлся русской литературе не ко времени: «Я живу на полях книги, называемой „Общество“. Знал и то, что „промах судьбы“ небезнадёжен: „Я живу в таком далёком будущем, что моё будущее мне кажется прошлым, отжитым и истлевшим“. О том же — строка, взятая эпиграфом к этим заметкам: будничная, не выделяющаяся в его „Записных тетрадях“ среди прочих фраз, афоризмов, заглавий, неологизмов, конспективно набросанных неосуществлённых — и осуществлённых — фабул и сюжетов. Впрочем, тут же, неподалёку, можно обнаружить предчувствие неутешительное: „Моя жизнь — сорокалетнее странствование в пустыне. Земля обетованная мне будет предложена с заступов могильщиков“.
Без малого двадцать лет — с двадцать третьего по сорок первый — он пытался издать книгу. А потом перестал. И бросил писать.
Первая книга прозы Кржижановского — „Воспоминания о будущем“ (так называется повесть 1929 года) — вышла в 1989 году. Через тридцать девять лет после смерти писателя. И через два года после незамеченного и неотмеченного столетия со дня его рождения. За ней последовала вторая — „Возвращение Мюнхгаузена“. Теперь пришёл черед третьей.
„Гений: снежный ком, умеющий превратиться в лавину“ (С.Кржижановский. Записные тетради).
„Прозёванный гений“, — написал в дневнике Георгий Шенгели, услышав о смерти Кржижановского.
Новеллы и повести его сейчас переводятся на французский, немецкий, английский. Не исключено, что первое собрание его сочинений выйдет не по-русски.
Он мог уехать из России. В начале двадцатых годов препятствия тому, если и были, не выглядели непреодолимыми. И хотя такого рода гадания всегда условны, скорей всего его судьба сложилась бы благополучно. Полиглот, филолог, историк театра, музыковед, исследователь психологии творчества, он и вне писательства нашёл бы применение своим способностям, знаниям, уму и необыкновенной работоспособности. Всему тому, что по большей части осталось невостребованным на родине. Да и в литературе едва ли затерялся бы.
Советские авторы статей о творчестве тех немногих писателей русского зарубежья, чьи сочинения — пусть гомеопатическими дозами — всё же доходили до нас, непременно должны были доказывать — по издательским „правилам игры“, — что в эмиграции, в отрыве от родимой почвы, воздуха, читательской среды, берёзок, заглядывающих в окно, талант тускнеет, а то и деградирует.
Что написанное ими в России (а начавших писать в эмиграции как бы и не существовало) не может не быть лучше, чем созданное вне её. Можно посочувствовать критикам, решавшим задачу, не имеющую решения, и потому вынужденным подгонять её под заранее известный и фальшивый ответ: против них была не только действительность, но и история литературы, от Овидия до Вольтера, Мицкевича, Герцена. Не обошлось и без курьёзов. Помнится, в предисловии к томику стихов Бунина, язвительного противника декадентства, было — в доказательство творческого упадка — процитировано его позднее стихотворение, явно противоречащее прежним его взглядам. На поверку оно оказалось… переводом с французского — из поэта прямо-таки хрестоматийно декадентского.
Сегодня, когда широкой публике стали доступны стихи Ходасевича и Георгия Иванова, проза Набокова, Зайцева, Шмелева и Газданова, поминать давешние писания про эмигрантскую литературу даже вроде бы неприлично. Тем не менее и в новейших предварениях и размышлениях (нередко принадлежащих перу тех же, прежних авторов) упор, как правило, делается на моральные и житейские тяготы эмиграции — ностальгию, бедность, отсутствие читателя. И упускается из виду куда более важное: большинство эмигрировавших деятелей культуры осуществили своё творческое предназначение. И не только музыканты, живописцы, скульпторы, чьи создания не знают национальных барьеров, ибо не нуждаются в переводе, но и писатели, для которых, как принято считать, чужая языковая атмосфера — безвоздушное пространство. Причём это относится и к тем, кто уезжали из России знаменитыми, и к тем, кто сформировались уже в зарубежье.
Что было бы, останься они в России, то есть в Советском Союзе, тут, как говорится, возможны варианты. А вот про то, чего не было бы, можно сказать точно — книг.
Кржижановский остался. („Писатель должен быть там, где его тема“, — скажет он двадцать лет спустя по отдаленно схожему поводу: отказываясь эвакуироваться из „раненой Москвы“.) Но это не спасло его ни от нищеты, ни от читательского вакуума. Ни от тоски по стране, которая на глазах переставала быть собою, отрекаясь от старого мира, отряхая со своих ног прах собственной истории, культуры, жизненного уклада, наконец, языка, вытесняемого безличным „новоязом“, — от тоски не по бывшей России, но той, какою могла — готовилась — она стать, когда бы не превратилась в громадный полигон для рокового исторического эксперимента.
Он быстро разобрался в происходящем, понял, что угодил „с февралевой душой да в октябрьские дела“. В 1924 году написана фантасмагория „Странствующее „Странно“, в одном из эпизодов которой красные кровяные тельца, разагитированные микроскопически малым героем, затевают забастовку, требуя восьмичасового рабочего дня, дальше — больше: поднимают восстание против эксплуататора, строят баррикады и, закупорив таким образом кровеносную систему, погибают и сами — вместе со всем организмом.
„Я наблюдаю, как будущее превращается в прошлое. Социализм планирует, расчерчивает будущее, как прошедшее“ (С.Кржижановский. Записные тетради).
В 1926 году завершён „Клуб убийц букв“, в центре которого — глава-антиутопия, сродни „Мы“ Е.Замятина и „Ленинграду“ М.Козырева, созданным примерно в то же время.
„Читаю — правда, с перебоями — Ленина, Плеханова, Каутского, Бернштейна et cet, стараясь решить мучающее меня «или — или», — писал он жене, — и не знаю, право, кто я: шахматист, слишком долго задумавшийся над очередным ходом, или партач, уже проигравший игру…“
Он усомнился в правильности своего выбора. Вчитывание в первоисточники коммунистических идей оптимизма, как видим, не добавило. К нэпу он отнёсся скептически, в успех его не поверил: «Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богачу сквозь прищур глаз Ленина».
Кржижановский называл себя сатириком. Не в нынешнем — фельетонном, — а в прежнем, свифтианском значении этого слова. Его «новый Гулливер» равно неуютно чувствовал себя среди «новых» лилипутов и великанов, в стране монстров йеху и в мире коммунистической утопии, осуществлённой «рабочими лошадьми» с неудобопроизносимым наименованием.
Его герой — поэт и философ, который на предложение войти в литературу спокойно, об руку с какой-нибудь бесспорной, классической темой, сочиняет статью «В защиту Росинанта»: «История… поделила людей на два класса: те, что над, и те, что под; в седле и под седлом; Дон Кихоты и Росинанты. Дон Кихоты скачут к своим фантастически прекрасным и фантастически же далёким целям, прямиком на идею, идеал… — и внимание всех, с Сервантеса начиная, на них и только на них. Но никому нет дела до загнанного и захлёстанного Росинанта: стальные звёзды шпор гуляют по его закровавившимся бокам, рёбра пляшут под затиском колен и подпруги. Пора, давно пора кляче, везущей на себе историю, услышать хоть что-нибудь, кроме понуканий…» (Появление в лексиконе двадцатых годов «рыцарской» фразеологии и атрибутики резануло слух не одному Кржижановскому — достаточно вспомнить «странствующего рыцаря революции», разъезжающего в платоновском «Чевенгуре» на коне Пролетарская Сила.) Невозможность выразить себя в делах поэта, то есть в словах, оставляет этому герою единственное поле деятельности — думание. А честность мышления неотвратимо оборачивается эсхатологичностью.