Виссарион Белинский - Очерки русской литературы
Обзор книги Виссарион Белинский - Очерки русской литературы
Виссарион Григорьевич Белинский
Очерки русской литературы
Сочинение Николая Полевого. 1839. Санкт-Петербург. В тип. Сахарова. Две части. В 8-ю д. л. В 1-й части XLIII и 456, во II-й – 510 стр.
Г-н Полевой не поэт и не ученый, но писатель и литератор, и притом замечательный в полном значении этого слова. С лишком двадцать лет действовал он на литературном поприще, и участие его в литературе было чувствуемо, видимо и даже богато результатами, которые имеют вид большей или меньшей заслуги{1}. Теперь поприще его почти кончено: он сам говорит это в предисловии к своим «Очеркам» (стр. XIV){2}. Продолжая действовать вновь и часто новым и особенным против прежнего образом, он, однако, отстал от нового поколения. Следовательно, для него настало время суда и оценки, словом – сознания.
Ничего нет труднее, как судить о произведениях писателя, разбросанных по журналам или появлявшихся в разъединенных изданиях, поштучно: только полное собрание их дает возможность обозреть деятельность писателя в ее общности и совокупности и произнести ей суждение, под влиянием полного и целостного впечатления. Сам г. Полевой понял это, – и, сознавая конец своего поприща, предпринял издание своих критических статей, рассеянных по «Телеграфу», «Библиотеке для чтения» и «Сыну отечества». Его предупредительность в этом отношении так велика, что он даже озаботился познакомить публику с своею частною жизнию и произнести себе полную оценку. «В романе, в драме, в истории, критике я всегда был один и тот же (говорит он в предисловии). Мечтатель в повести, беспристрастный исследователь в истории, иногда строгий критик чужого произведения, я ошибался и думал, может быть, неверно, но никогда не изменял добру, и никогда не подымалась рука моя сорвать венок с заслуг, никогда голос мой не возвышался против дарования истинного» (стр. XIII){3}. Всему этому мы охотно верим – и как не верить, когда нас уверяет в этом сам г. Полевой, который себя знает лучше других? – Но мы в то же время думаем, что суд о себе принадлежит другим, а не самому себе и что подобные уверения очень похожи на оправдания в вине, в которой нас никто не уличал. Особенно интересны и умилительны уверения г. Полевого в чистоте его души и незлобии сердца – в том, что ему всегда были чужды низкие чувства, каковы зависть, противоречие с своим убеждением; что это подтвердят втайне самые враги его; что многие из бывших его врагами, узнав его покороче, крепко жали ему руку и делались его искренними друзьями, и пр. и пр. (стр. IX). И этому всему мы охотно верим – из вежливости; но все это приятнее было бы нам услышать о г. Полевом от кого-нибудь другого, чем от него самого. Не говоря о том, что суд о самом себе не всегда бывает чужд пристрастия, – законы приличия запрещают занимать публичное внимание своею особою, а тем более похвалами ей… В одном месте предисловия откровенность г. Полевого перед публикою дошла до того, что он признался ей по секрету, что, простив всем своим врагам, никак не мог простить четверых… (стр. XI). Что сказать обо всем этом? Гете без зазрения совести говорил о себе, как о гении, – и все верили ему, слушали его с благоговением. Та же история была и с Суворовым… Позвольте, позвольте!.. Вспоминаем… В IV № «Сына отечества» за прошедший год было напечатано умилительное и дружеское послание г. Полевого к г. Булгарину{4}, в котором г. Полевой говорит о себе, между прочим, следующее: «Великий Гете говорил, помнится, Эккерману, что надобно делать что можно и никогда не рассчитывать на великое и огромное, ибо великое и огромное явится само собою, если только бог дал нам для него способность. Великий Суворов отвечал кому-то, кто спрашивал (его?), как он мог одержать столько побед и сделаться столь великим полководцем: «Помилуй бог, просто: я всегда воображал себе, что я прапорщик и несу голову за первый крестик; другие осторожны, помилуй бог – ретирады, деплояды – а оттого они хорошие полководцы, а я великий полководец!» Я всегда был уверен в истине слов Гете и Суворова, и потому бросался страху прямо в глаза, уверенный, что если бог дал мне средства на великое, великое явится само собою» (стр. 111 и 112){5}. Не забудьте, что г. Полевой, упоминая о Гете и Суворове, говорит о своих драматических пьесах… Что ж тут удивительного? – Сознание собственного величия свойственно всякому великому человеку… Это еще довольно скромно, а – вот был на святой Руси человек, который печатно сказал о себе: «Я знаю Русь, и Русь меня знает». Кто бы, вы думали, был этот великий человек?.. Конечно, Петр Великий, который мощною рукою вдвинул Россию во всемирную историю, указал ей в будущем всемирное и первое место и тем изменил грядущие судьбы целого мира, целого человечества?.. Или Суворов, этот чудо-богатырь, выигравший столько же побед, сколько давший сражений, опора и рушитель царств, он, которого видевшие еще живы и который стал уже каким-то мифом, каким-то фантастическим героем фантастаческой поэмы?.. Или, может быть, Пушкин, в художественных созданиях которого бьется пульс русской жизни и которого поэтический гений, еще в его колыбели, крылатая молва народного сознания нарекла великим и национальным?.. Нет, не они сказали о себе эту громкую фразу, а все он же, все господин же Полевой…{6} Повторяем, тут нет ничего странного – тут одно только сознание своего величия… Нам, может быть, возразят, что когда подобное сознание выговаривает о себе гений, то выговаривает его как «власть имеющий», и потому его сознание не только не оскорбляет чувство других, но еще и возвышает его; но что, когда в ответ ему раздаются смех и свистки, оно означает неуместное самохваление; что не всякий – великий человек, кто только показывается публике с небритою бородою и в халате нараспашку и говорит с нею запросто, как свой с своим, и что гением себя сознавал не один Гете, но и Александр Петрович Сумароков… Чтобы не заходить далеко, мы не будем отвечать на это возражение, а приступим к делу…
В числе причин, побудивших г. Полевого издать собрание написанных им журнальных статей, было еще и желание – оправдаться перед публикою в тех из сих статей, которые были напечатаны в «Библиотеке для чтения» и которые были до того изменены произволом редактора этого журнала, что г. Полевой не может признать их своими. Редактор «Библиотеки» своевольно поправлял статьи г. Полевого, урезывал их, делал свои приставки и вставки, которые состояли в брани на Гоголя и потехах над всем, что не нравилось г. редактору… (см. XV–XIX). Тяжело и грустно говорить о делах будто бы литературных, а между тем принадлежащих вовсе не к литературе, а к другому ведомству!..
Во всяком случае, «Очерки русской литературы» г. Полевого – книга в высшей степени интересная, достойная полного внимания и стоящая оценки важной и беспристрастной. Г-н Полевой может назваться представителем мнений об искусстве и науке целого периода нашей литературы{7}. Он имел сильное влияние на свое время, произвел переворот в мертвой журналистике того времени, оживил литературу, дал быстрое течение обмену мнений, сбавил цены со многих авторитетов, не совсем по праву стоявших слишком высоко, уничтожил множество знаменитостей по преданию и на кредит. Его деятельность была многостороння и неистощима; как понимал, он передавал русской публике все новое в Европе; ни одно примечательное явление не ускользнуло от его недремлющего внимания. Что ж он в самом деле, в чем состоят его заслуги, до какой степени простирается важность сделанного им, какие были результаты его деятельности, где ее начало и пределы, какое место должен он занимать в нашей литературе? – вот вопросы, которые мы задали себе для решения при библиографическом отчете о книге г. Полевого. Постараемся решить их беспристрастно – sine ira et studio[1], как говорят записные ученые.
Лучшие и примечательнейшпе из критических статей г. Полевого суть – о Державине, Жуковском и Пушкине, представителях русской поэзии{8}. На эти три статьи можно смотреть как на свод мнений и понятий их автора об изящном и русской поэзии. В них он высказался весь; это его литературное и критическое profession de foi[2], в котором он вдруг и разом сказал все, о чем говорил каждые две недели на пестрых страницах своего журнала в продолжение с лишком семи лет. Статья о Державине – лучшая, о Жуковском – из лучших; их и теперь можно читать с услаждением и пользою. Они отличаются если не всегда глубоким, то часто верным и, по-тогдашнему, новым взглядом, множеством замечаний тонких и дельных, изложением мастерским, увлекающим, одушевленным. Никто до г. Полевого не судил лучше о Державине и Жуковском, никто до него не был ближе к истине при оценке этих двух великих представителей русской поэзии. Особенно в Державине подметил он много сторон, которых в нем никто прежде не подмечал, указал в нем на многое, на что прежде никто не смотрел, и прошел основательным молчанием многое, на что дотоле все указывали (по привычке и преданию), как на самые могущественные проявления великого гения Державина. Но, со всем тем, вполне ли верен его взгляд на Державина и Жуковского, определил ли он положительно их цену, меру их заслуги, указал ли их настоящее место в истории русского творчества?.. Нет, далеко нет! Все, что ни сказал он о них истинного, верного, – все это понято им было его непосредственным чувством и передано, как непосредственное чувство: мысль осталась для него недоступною, и потому все, что ни говорит он, должно принимать на веру, увлекаясь живостию и силою изложения. Следовательно, все его определения – не больше, как личные мнения человека, основанные на личном его чувстве, а не определения, основанные на самом предмете исследования чрез постижение и развитие выраженной ими мысли. Поэтому, замечая и верно схватывая одну сторону, он пропускает без внимания другую, впадает в противоречие с самим собою и, слишком много приписывая Державину, не отдает должной справедливости Жуковскому. По этому же самому вы беспрестанно встречаете у него ложные определения, вследствие предубеждений, которые заключаются не в личных отношениях, по в убеждениях и мнении эпохи. Так, например, он очень верно подметил в Державине сторону народности, которой до него не подозревали в этом поэте. Это заслуга, и заслуга важная! Но сколько упущено им из вида других сторон в Державине и других вопросов о нем! Он говорит, что вся жизнь Державина была – борьба между не понимавшим себя поэтом и мнимо-деловым человеком. Прекрасно! но ведь это еще только факт: какая же мысль скрывается в этом факте? Если бы эта борьба не отрицалась{9} в произведениях Державина, – она была бы явлением эпохи, в которую он жил и в которую не понимали ни поэта, ни человека, а только чиновника; но как эта борьба повредила его призванию и отразилась в его творениях (совсем не в пользу их), – не значит ли это, что Державин не имел самостоятельного и сильного гения творчества, который разрывает все стеснительные узы временных понятий?.. Отчего язык Державина так недалеко ушел от языка Ломоносова? Отчего у Державина реторика составляет такой основной и необходимый элемент поэзии, что у него нет ни одной вполне выдержанной пьесы, но каждая представляет какую-то смесь алмазов поэзии с стразами{10} реторики?.. Нам скажут: «Тогдашние понятия об искусстве, пиитика Буало, Батто» и пр. Милостивые государи, да разве во время Шекспира понятия об искусстве были лучше, чем во время Державина? разве тогда также не было непременных требований толпы от поэта? И что же? – только люди, неспособные проникнуть в организацию художественного произведения и понять значение философской мысли, могут говорить, что Шекспир, из угождения вкусу времени, испортил хотя одно из своих созданий ненужною вставкою или выкинул из него необходимое в целом. Гений всегда остается верен законам разума, нисколько не думая и не стараясь им следовать. Он не следует ничьим и никаким правилам, но дает их своими созданиями. Гений всегда начинает собою новую эпоху, являясь с творениями в столь новых формах, что никто и не подозревал их возможности, – и он делает это смело, не справляясь с мнением века и толпы. Не для сравнения, а для примера укажем на два явления нашей литературы. Теперь многие пишут и романы и повести в так называемом комическом роде; из множества пишущих в нем есть даже люди с большим дарованием: их всех, даровитых и бездарных, называют подражателями Гоголя, до которого действительно никто не писал у нас и даже никто не подозревал и возможности такого рода поэзии. В самом деле, возьмите «Вечера на хуторе» и «Миргород» – и укажите в европейской или в русской литературе хоть что-нибудь похожее на эти первые опыты молодого человека, хоть что-нибудь, что бы могло натолкнуть его на мысль писать так. Не есть ли это, напротив, совершенно новый, небывалый мир искусства?.. Что в русской литературе могло бы предсказать появление «Руслана и Людмилы» и «Кавказского пленника»? – Да и сам Жуковский, на счет которого критик так возвышает Державина, – не начал ли он писать языком таким правильным и чистым, стихами такими мелодическими и плавными, которых возможность до него никому не могла и во сне пригрезиться? Не ринулся ли он отважно и смело в такой мир действительности, о котором если и знали и говорили, то как о мире искаженном и нелепом, – в мир немецкой и английской поэзии? Не был ли он для своих современников истинным Коломбом?.. А Державина еще мог предрекать Ломоносов, потому что, если Державина нет в Ломоносове, то весь Ломоносов в Державине… Почему г. критик не обратил всего своего внимания на то, что народного Державина теперь никто не читает, кроме записных литераторов? Почему так странно было бы увидеть женщину, читающую Державина? А ведь истинно глубокая женщина может читать и понимать Шекспира!.. Не правда ли, что это вопрос – и очень важный?.. Мы думаем, что Державин был великий и могучий талант, но отнюдь не мировой гений, каким называет его г. Полевой{11}. В созданиях Державина вы беспрестанно встречаете могучие проблески великого таланта, дивно роскошные красоты поэзии, – но все это порывы, вспышки, перемешанные с рифмованною прозою и реторикою; целого, которое одно делает произведение художественным, никогда нет. Да и как ему быть, когда Державин лирические произведения – эти мгновенные плоды горячего чувства – писал по планам, заранее составленным и обдуманным?.. И что мирового сказал Державин? Разве мысль о тленности всего в мире, – мысль, которая особенно вдохновляла его, как человека XVIII века, и еще русского XVIII века?.. Державин – одно из самых могучих проявлений русского духа, чудо-богатырь русской поэзии; изучать его и отрадно и необходимо – и его изучают те, для которых искусство и история искусства есть предмет изучения. Все, что ни говорит о нем г. Полевой, не есть суждение, а только факты для суждений, факты богатые, делающие честь критику, но еще ожидающие суждения. Критик как бы чувствовал недоступность для себя мысли, на самой себе основывающейся и из себя развивающейся, и потому беспрестанно мешал поэта с человеком, стараясь одного объяснить другим, и от воззрений отправлялся к жизни Державина, требуя от нее помощи… Вот его слова о Державине, вроде заключительного вывода из критики: «Он всюду могущ, богат, звучен, самобытен, велик и в самом падении, поучителен в самых ошибках, необходим историку, изучающему Россию XVIII века, поэту, соревнующему славе его, юноше, который тревожится вдохновением, ужасается прозы нашей жизни и пустоты нашей поэзии, старцу, который живет воспоминаниями» (стр. 83). Неужели это оценка, определение поэта, а не реторические фразы? неужели это мысль, а не набор слов?..