Павел Фокин - Твардовский без глянца
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Мы советовали ему лечь на обследование, но он отметал все эти разговоры, мгновенно начинал гневаться и объяснял, что ждет места в „Барвихе“, в санатории-де его и подлечат». [4; 187–188]
Алексей Иванович Кондратович:
«Дня через три я получил бандероль с двухтомником. Я обратил внимание на то, что бандероль написана почерком сбивчивым, рукой не дрожащей, а какой-то непослушной, так что отдельные буквы отпадали одна от другой и приходилось их повторять, из-за чего они получились резкими, грубыми в начертании. И в надписях на самой книге был тот же дергающийся почерк. Было заметно, что писалось с усилием. Твардовский заставлял руку писать, она была как бы уже не совсем его. А дата 15/IX-70 – значит заготовил бандероль он заранее и, спрашивая меня, не послал ли книги, он проверял себя. Дочь его Оля потом говорила, что перед самой болезнью он посылал много писем и бандеролей. „Мы устали носить их на почту“. Эти надписи на книгах, на конвертах – последнее, что он писал своей рукой. Теперь все становилось последним. Последняя встреча. Последний подарок.
Никто не думал, что уже весь он схвачен смертельной болезнью». [3; 368]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Спустя два дня, в ясное сентябрьское воскресенье А. Т. работал в саду. Ему хотелось перенести в другой конец участка кусты смородины или малины, и целый день он их выкапывал, отвозил на тачке к новому месту и помещал в заготовленные прежде ямки. Задыхался, чувствовал боль в ноге, но упрямо делал свою работу. ‹…›
В понедельник 20 сентября, выйдя на кухню, чтобы поставить чай, он вдруг обнаружил, что не может поднять чайник с водой. Думал, что отлежал руку, и ни за что не хотел вызывать врача. А в среду уже лежал в больнице на улице Грановского с частичным параличом правой стороны тела, затрудненной речью». [4; 188]
Алексей Иванович Кондратович:
«Я узнал о том, что случилось в ночь на 24 сентября, только на другой день – 25-го. Я так и записал в своем дневнике: „Неожиданно узнал о болезни А. Т. Случилось ночью в среду. Он и до этого чувствовал себя неважно, а тут уж совсем… Отнялась правая рука (говорят, почти не действует), плохо с правой ногой. И еще коронарная недостаточность и кислородное голодание. Это все ужасно и грозно, если учесть еще характер Александра Трифоновича, его нелюбовь к больницам. Причина – тромб в мозговом сосуде. Ужаснее всего, что можно ждать любых трагических последствий и осложнений в любой момент. А. Т. не хотел ехать в больницу. Увезли чуть ли не силком“.
Положение Александра Трифоновича ухудшалось с каждым днем. 8-го октября я записал: „А. Т. в депрессии чудовищной. Ни с кем не хочет разговаривать. Оля говорит, что даже с ней не выдерживает больше десяти минут. Это желание одиночества – само по себе плохой симптом, не говоря уже о том, что лечиться с таким настроением бесполезно. Мне кажется, что ему сейчас больше всего хочется отрубить все концы“». [3; 368–369]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Казалось, хуже этого не может быть: Твардовскому – и потерять возможность говорить, да еще руку, которой пишешь! Мысль о руке, о том, как он будет писать, и мучила его первое время больше всего. Но спустя две недели врачи установили, что у больного вдобавок запущенный рак легкого, и дали понять близким, что жить ему остается считанные недели». [4; 188]
Алексей Иванович Кондратович:
«Если бы мне сказали тогда, что он проживет еще больше года… Но кто это мог сказать? Медицина фактически отступилась. Приезжали онкологические светила, осматривали и сочли положение безнадежным.
С помощью паллиативных средств положение больного, однако, несколько выправили, хотя, судя по коротким рассказам Марии Илларионовны, оно оставалось крайне тяжелым, если не хуже того. Смерть бродила где-то рядом. Душевное состояние Александра Трифоновича было ужасающим, как у всякого человека, неожиданно разбитого параличом, впавшего в крайнюю слабость, он не мог даже приподняться, и кормить его начали с ложки. Представляю, что это значило для Твардовского». [3; 369]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Это была уже не жизнь, а житие – с вереницей сменяющихся врачей, лекарств и методов лечения, краткими проблесками надежды, возвращениями из больницы домой – и снова в больницу. Смерть постепенно овладевала им, выматывая в долгом и предрешенном поединке.
Первое время он еще говорил свободнее, рассказывал сон: видел во сне свое собрание сочинений в двадцати томах, потом свой кабинет на даче с книжными полками, а проснулся, узнал стены палаты и долго в себя не мог прийти от горя. В другой раз, что видел во сне Карабиху, куда собирался поехать в некрасовский юбилей – белый дом на холме с зеленой сквозной башенкой над тихой Которослью». [4; 189]
Алексей Иванович Кондратович:
«Твардовский не хотел, чтобы его видели в слабости, и держался в убеждении, что в таком виде не надо показываться людям. Такое убеждение от мужества и еще от надежды, что дело поправится и можно будет поговорить с людьми, не вызывая у них жалости или сочувствия. После этого я слышал о нем только одно ободряющее: „Лучше“. Казалось, забрезжили какие-то надежды. Но если бы не треклятый рак! Одна мысль о нем убивала. Правда, количество раковых клеток в крови стало уменьшаться. Дышал он нормально. Приступы удушья прекратились. Самочувствие порой превосходное. Появилось желание видеть людей. Возникал заглушенный болезнью интерес к жизни, к новостям ее.
Твардовский рвался из больницы на дачу. Больницу он никогда не любил и в шутку называл „узилищем“. Это узилище вконец ему опостылело, и, наверное, с выходом из него он связывал многие свои надежды: дома-то пойдет все на поправку скорее. Лечить уже лечили одними таблетками, глотать их можно и на даче. После настойчивых просьб Твардовского выпустили.
Говорят, он радовался этому необыкновенно, и если раньше стеснялся говорить, то теперь стремился возвратить речь и нарочно выговаривал слова. Надеялся, конечно, надеялся…» [3; 369–370]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«На даче он сидел обычно в большой комнате с камином в кресле с пологой спинкой. Ноги его были укрыты пледом, больная рука лежала на коленях, и он смотрел в большое, во всю стену окно – на дорожку, шедшую наискосок от калитки. Будто ждал кого-то.
Он сильно изменился, похудел, осунулся, а после курса облучения заметно поредели волосы на голове. Последнее время один седой клок свисал на пустом куполе высокого лба, немного напоминая Тараса Бульбу. Он был тих, слаб и светел, как ребенок, а выцветшие голубые глаза его – доверчивы и несчастны. Пытался сказать что-то – выходило с трудом. „Мечется… – говорил он. – Мечется…“ Слово мечется, а его не схватишь.