Виктор Чернов - Перед бурей
Я развертываю страницы петроградских и московских газет. Я ищу глубинных откликов событий, откликов, идущих из недр тогдашней России.
Вот из села Давыдова, Моршанского уезда, Тамбовской губернии пишут о первом митинге: «На лицах всех присутствующих была написана радость, что они могут открыто говорить о том, о чем тайно думали много лет. Надежда на лучшее будущее светилась в глазах у каждого. Отрадно было видеть стариков, которые, внимательно выслушав ораторов, поняли, что прошли годы гнета, что можно поднять седую голову, которую они низко гнули много лет… Была почтена обнажением головы память борцов, погибших за свободу…»
Вот из деревни Бабеево, Московского уезда, сообщают, как на первое же собрание «явились семь окружающих деревень» причем некоторые общества явились в полном составе; одно из таких обществ к месту собрания подошло с красным флагом и с пением «Марсельезы». Добрую половину составляли женщины. На лицах всех участников собрания можно было отметить особую торжественность. Собрание бурными аплодисментами приветствовало закон Временного Правительства о прекращении продажи спиртных напитков…
Вот вести из Житомирского, Буцкого и Нововолжского уездов: «Во время молебнов на площадях и в церквах многие плакали от радости, клялись работать, не покладая рук. А крестьяне дер. Поповской, Ярославской губернии, собрали все портреты Романовых, вынесли их в поле и сожгли».
Вот из всех окрестных сел и деревень г. Фастова, Киевской губернии:
«Идут вести о народном ликовании, волной переливающемся из деревни в деревню».
И так со всех концов России.
«Историческая музыка эпохи», открытой февральскими днями, в наивной вере, в неомраченной еще цельности настроения, в дружном едином порыве, праздничном и светлом. Много было в февральской революции яркого. Но вряд ли можно найти в ней что-нибудь более трогательное, чем эта, переливающаяся через край переполненной радостью души народной струя почти религиозной веры в пришедшее обновление всей жизни.
И вряд ли была в тогдашнем кипении жизни другая сила, которая была бы до такой степени недооценена и недоиспользована. А между тем в ней глубиннее всего звучала «историческая музыка эпохи».
* * *Вскоре после прибытия в Петроград я, конечно, отправился в Таврический дворец, где заседал Совет Рабочих и Солдатских Депутатов. После приветственной речи председателя Совета Н. С. Чхеидзе и моей ответной речи я был избран тов. председателя Петроградского Совета, а затем и Всероссийского Совета Рабочих и Солдатских Депутатов.
Через каких-нибудь два-три дня я увидел Гоца еще в одной новой роли. Ураганом налетел он на меня, подхватил и куда-то понес…
— Виктор Михайлович, едем в Семеновский полк. Его части несут караульную службу при некоторых важнейших арестованных и вот теперь там поднялись тревожные разговоры о самосуде над бывшим военным министром Сухомлиновым. По совести говоря, если бы в самые дни революции он не удержал головы на своих плечах, я не пролил бы о его судьбе ни единой слезинки. Но теперь… Теперь это был бы удар по революционной самодисциплине воинских частей и акт недоверия к новому революционному правопорядку и новой революционной юстиции…
Скоро мне пришлось узнать, что Гоц в советских сферах считается «незаменимым специалистом» по части укрощения разных эксцессов в самых революционных местах. Заговорит ли где-нибудь инерция недавних мятежнических страстей и захочется воинской части, чем-то возмущенной и жаждущей проявить себя в действиях, — выйти из казармы, побряцать оружием, а то и пострелять хоть в воздух острастки ради — кого же лучше всего послать, как не Гоца?
Он сумеет и объяснить, что надо, и разобрать законные претензии, и пожучить и пошутить, словом, всех, покуда что, утихомирить, а резонным жалобам и запросам дать должное направление. Приглядываясь к отдельным случаям его вмешательств, прежде всего, отмечу одну важную черту. Гоц обладал абсолютной отвагой, — так, как бывают люди, обладающие абсолютным слухом.
Эта его отвага, эта его совершеннейшая неустрашимость звучала в каждом звуке его голоса, светилась в каждом его взгляде, ощущалась в каждом его жесте. Чувствовалось, что он — олицетворение негнущейся воли. Она гипнотизировала, обезоруживала, давала раз навсегда понять, что от нее не отделаешься никакой выходкой. К тому же, этой воле сопутствовала не менее абсолютная выдержанность. Я всегда считал, что он самою природой предназначен на пост министра внутренних дел для революционного времени. Но Гоц и слышать не хотел вообще ни о каком министерском посте.
Ссылался он при этом главным образом на свое еврейство, способное стать ему поперек дороги и будить расовые страсти. Мы, не-евреи, громко протестовали, но чувствовали, что в этом пункте натыкаемся на ничем непреодолимое упорство. Лично я думал, что есть и другая, не менее для него веская причина; но об этом ниже.
Присматриваясь к общему пафосу, одушевляющему деятельность Гоца в течение всего великого «Семнадцатого года», я вряд ли ошибусь, если скажу, что кульминационного пункта он достигал в вопросе о внешней обороноспособности революции. И неудивительно: этим вопросом была насыщена вся атмосфера. Позиции Абрама Гоца были укреплены неприступно. «Если мы, хотя бы в увлечении самыми благородными и значительными задачами и целями внутреннего развития, пренебрежем вопросами внешней обороноспособности, — всё пропало.
Мы не только сами полетим в пропасть военного разгрома: мы увлечем в нее и наших союзников. Разбив революционную Россию, центральные державы тем самым раздавят то зерно высших социальных достижений, которые в этой революции созревают. Они с развязанными руками смогут бросить все свои силы на Запад; и если вместе с Россией будут растоптаны зародыши новой социальной культуры, то вместе с Западом будут растоптаны и все зародыши чисто-демократической культуры и всех ее личных и общественных свобод. И если даже Россия, утратив свои шансы грандиозного социального преобразования, выживет, как независимая страна и государство, роль ее в концерне мировых держав будет сведена к нулю. Все мы сейчас охотно предаемся мечтаниям о том, что России суждено сказать новое слово в деле решения мировой социальной проблемы грядущего; но мы забываем, что эта наша миссия висит на тоненькой ниточке: остатке обороноспособности армии, защищающей границы нашей родины, а родина эта — есть в то же время родина Революции…»
* * *«Бабушка» Брешковская за год до начала мировой войны опять совершила фантастический побег из ссылки. В пять дней она проделала тысячу верст, но была арестована, просидела около года в тюрьме, а потом была направлена в Булун, вблизи Ледовитого океана. Тут застала ее революция. Конец самодержавия! Для «бабушки» это означает — триумфальный проезд через всю Россию и комната в Зимнем дворце. Но «бабушку» едва можно уговорить пробыть там лишь самое первое время — и то только в мансардной каморке.