Павел Басинский - Лев в тени Льва. История любви и ненависти
Возле постели больной – посменное дежурство, и Толстому там делать нечего. Но время от времени он приходит к жене. «В 10.30 вошел Л. Н., – пишет Маковицкий, – постоял в дверях, потом столкнулся с доктором С. М. Полиловым, поговорил с ним, как бы не осмеливаясь вторгнуться в царство врачей, в комнату больной. Потом вошел тихими шагами и сел на табуретку подальше от кровати, между дверью и постелью. Софья Андреевна спросила: “Кто это?” Л. Н. ответил: “А ты думала кто?” – и подошел к ней. Софья Андреевна: “А ты еще не спишь! Который час?” Пожаловалась и попросила воды. Л. Н. ей подал, поцеловал, сказал: “Спи” и тихо вышел. Потом в полночь еще раз пришел на цыпочках».
«Во время самой операции он ушел в Чепыж и там ходил один и молился», – вспоминал сын Илья.
Перед уходом он сказал: «Если будет удачная операция, позвоните мне в колокол два раза, а если нет, то… Нет, лучше не звоните совсем, я сам приду…»
Операция шла успешно. Впрочем, гнилым оказался кетгут, которым зашивали рану. Профессор во время операции самыми бранными словами ругал поставщика: «Ах ты немецкая морда! Сукин сын! Немец проклятый…»
Опухоль, размером с детскую голову, показали Толстому. «Он был бледен и сумрачен, хотя казался спокойным, как бы равнодушным, – вспоминал Снегирев. – И, взглянув на кисту, ровным, спокойным голосом спросил меня: «Кончено? Вот это вы удалили?»
Но когда он увидел жену, отошедшую от наркоза, он пришел в ужас и вышел из ее комнаты возмущенным.
«Человеку умереть спокойно не дадут! Лежит женщина с разрезанным животом, привязана к кровати, без подушки… стонет больше, чем до операции. Это пытка какая-то!» – говорил он.
Когда Софье Андреевне стало лучше, Толстой заметно повеселел, но всё равно чувствовал себя как будто кем-то обманутым.
«Ужасно грустно, – пишет Толстой в дневнике. – Жалко ее. Великие страдания и едва ли не напрасные».
Со Снегиревым они расстались сухо.
«Он был мало разговорчив, – вспоминал профессор свое прощание с Толстым в его кабинете, – сидел всё время нахмурившись и, когда я стал с ним прощаться, даже не привстал, а, полуповернувшись, протянул мне руку, едва пробормотав какую-то любезность. Вся эта беседа и обращение его произвели на меня грустное впечатление. Казалось, он был чем-то недоволен, но ни в своих поступках и поведении или моих ассистентов, ни в состоянии больной причины этого недовольства я отыскать не мог. Обсудивши всё, я приписал это мрачное состояние его усталости и измученности».
Прекрасная смерть
Неловкость прощания Толстого со Снегиревым, который спас его жену от смерти, подарив ей еще тринадцать лет жизни, можно объяснить одним, хотя и довольно странным обстоятельством. Толстой, разумеется, не желал смерти жены. Предположить такое было бы не только чудовищно, но и неверно фактически. И дневник Толстого, и воспоминания дочери Саши говорят о том, что он радовался выздоровлению Софьи Андреевны. Во-первых, он действительно любил и ценил ее и был привязан к ней сорокалетней совместной жизнью. Во-вторых, выздоровление Софьи Андреевны означало, что яснополянская жизнь возвращалась в свое привычное русло, а для Толстого с его рациональным и систематическим образом жизни, да еще в виду его возраста, это было насущно необходимо. И хотя, по словам Саши, «иногда отец с умилением вспоминал, как прекрасно мама́ переносила страдания, как она была ласкова, добра со всеми», это нисколько не означало, что он не радовался ее спасению.
Дело было в другом. Толстой чувствовал себя духовно уязвленным. Он настроился на то, чтобы встретить смерть жены как «раскрывание» ее внутреннего существа, а вместо этого получил от Снегирева гнойную кисту размером в детскую голову. Толстой казался спокойным при виде этой кисты, но на самом деле испытал сильнейшее духовное потрясение. Потому что вот эта гадость была истинной причиной страданий жены.
Как всё просто…
Толстой чувствовал себя проигравшим, а Снегирева – победителем. Скорее всего, Снегирев понял это, судя по тональности его воспоминаний. И поэтому Толстой не мог без фальши выразить горячую благодарность врачу за спасение жены. Его расставание с ним очень напоминало первую встречу с Вестерлундом. Да, шведский врач спас его сына от смерти. Да, Лёва в тот момент был счастлив. Но это в глазах Толстого лишь временная победа материального над духовным. Она не имела для него настоящей цены. Всё это в глазах Толстого было признаком животной природы человека, от которой он сам, приближаясь к смерти, испытывал всё большее и большее отторжение. Он понимал, что ему самому придется с этим расставаться, это всё будет сложено в его гроб, а что останется после этого? Вот что волновало его! Вот о чем он непрерывно думал!
Этим объясняется и следующее место из воспоминаний Саши: «Мама́ возобновила свои занятия: играла на фортепиано одна и с Наташей Сухотиной в четыре руки, шила, суетилась по дому, иногда уезжала в Москву Материальные дела снова затянули ее. Снова начались заботы о хозяйстве, издательстве, о том, что всегда так тяжело отражалось на жизни отца».
И надо же так случиться, что спустя всего два месяца после удачной операции Софьи Андреевны и связанного с этим разочарования Толстого самая любимая его дочь Маша неожиданно скоропостижно скончалась от воспаления легких. Ее смерть была такой внезапной и стремительной при абсолютной беспомощности врачей, и она так напоминала смерть Ванечки, что невольно закрадывается мысль: не подарила ли Маша отцу эту смерть? Во всяком случае суеверная Софья Андреевна всерьез считала, что это она, «ожив после опасной операции», «отняла жизнь у Маши» (из письма Лидии Веселитской).
В холодный ноябрьский день Маша с мужем Николаем Оболенским, братом Андреем и другом семьи Юлией Игумновой пошла на прогулку. Они с мужем задержались в Ясной Поляне из-за странного анонимного письма, пришедшего из их имения Пирогово, где было сказано, что мужики собираются убить Николая. Это было серьезное предостережение в виду того, что в России в то время шли повальные грабежи и поджоги помещичьих усадеб – так называемые «грабижки», вызванные первой русской революцией. Когда они возвращались, подул сильный ветер. Маша озябла. К вечеру сделался жар. Вызвали из Тулы доктора Афанасьева. Затем из Москвы – Щуровского. Но все усилия врачей были напрасны.
Маша сгорела за несколько дней. «Она не могла говорить, только слабо по-детски стонала, – вспоминала Саша. – На худых щеках горел румянец, от слабости она не могла перевернуться, должно быть, всё тело у нее болело. Когда ставили компрессы, поднимали ее повыше или поворачивали с боку на бок, лицо ее мучительно морщилось, и стоны делались сильнее. Один раз я как-то неловко взялась и сделала ей больно, она вскрикнула и с упреком посмотрела на меня. И долго спустя, вспоминая ее крик, я не могла простить себе неловкого движения…»