Владислав Бахревский - Виктор Васнецов
– Посмотрел, – сказал он ему.
– Я вот тоже часами гляжу, – признался сторож. – Загляденье.
– Спасибо.
– Да за что ж мне-то?
– За то, что глядишь.
– Ах, Виктор Михайлович! Я и на тебя теперь гляжу… Вроде человек как человек, тихий… Нет, не сумею сказать.
– Ну и ладно. Хорошо помолчать тоже хорошо.
Виктор Михайлович надел картуз и тотчас сиял, прощаясь со Степаном. Пошел вверх по улице, по золотой дорожке, выстланной осенью.
И что-то ему все казалось – глядят на него или вроде бы кто-то идет след в след. Он не любил оглядываться, но тут не утерпел, остановился, повернулся – никого! И увидел: на другой стороне улицы приостановилась в смущении и нерешительности… Александра Владимировна. Удивился, перешел к ней, посмотрел в лицо и все понял.
– Ты в соборе была.
– Была… Поглядеть ходила. Одной поглядеть хотелось.
– Вот оно какое наше счастье, Саша. Бог и тут нас соединил.
– Лицо у тебя было… Как у мальчика.
Они засмеялись и пошли рука об руку, два хороших человека, давно уже не умевших жить друг без друга.
Проездом через Киев явился в собор старик Неврев. Поглядел росписи, растрогался, расплакался, расцеловал творца.
А вечером Виктор Михайлович жаловался жене:
– Ты знаешь, Саша! Все эти похвалы, которые теперь на меня сыплются – от лукавого! Я сегодня Евфросинью писал. Пишу, а дьявол под руку толкает – ах как у тебя красиво! Как чудно! Никто так не может!.. Бросил кисти, ушел на Днепр… В Москву надо возвращаться. Без Москвы я погиб.
Лекарство от самовлюбленности явилось нежданное и страшное. За годы привыкнув на лесах держаться за воздух, отступил, чтобы поглядеть на мазок со стороны, а перил на лесах не было – и полетел.
– Васнецов разбился!
Послушали – дышит, потрогали – вроде не стонет, но без памяти. Отвезли домой – и за хирургом. Оглядел, ощупал – кости целы. Приказал полежать, дал успокоительное. Обошлось.
В Москву Васнецовы переехали летом 1891 года. Поселились в Абрамцеве, а осенью сняли квартиру в Демидовском переулке.
Через год Виктор Михайлович перевез из Киева «Трех богатырей».
Однако Владимирский собор не отпускал от себя. В начале 1892 года художник был занят окончанием трех потолков, тема – «Единородный сын». На работы ушла зима и весь март. Осенью снова был в Киеве, написал «Крещение Руси» и начал «Страшный суд».
Из мирских картин за это время было создано мало. Летом 91-го года повторил, несколько изменив, композицию «Трех царевен». Картину приобрел и увез в Киев Е. М. Терещенко.
В 1889-м – написал портрет Бориса, в 1892-м – Михаила, сыновей своих. В 1894-м – сочный, прекрасно проработанный и, главное, ничуть не потерявший от завершенности в трепетности и даже восторженности портрет Лёли Праховой.
Было еще повторение старого рисунка «На льдине», созданы иллюстрации к «Песне про купца Калашникова» для собрания сочинений Лермонтова, издаваемого Кушнеревым.
Огромная вдохновенная работа приносит творцу прежде всего огромную опустошенность. Не потому, что все отдано, а потому что после многолетней сосредоточенности на одном художник вновь оказывается лицом к лицу с хаосом беспрестанно меняющегося, кипящего, клокочущего пространства, которое есть жизнь. Эту жизнь, распыленную, никак не организованную, бессмысленную, предстоит по крохам собрать в себе и начать, в который раз, еще один акт творения. Человек самолюбив, его новый шедевр по логике творчества обязан превзойти предыдущий, а если это Владимирский собор? Так возникает жалоба души, и надо, чтоб кто-то выслушал эту жалобу. Поверенным в душевных радостях и невзгодах Виктора Михайловича была Елизавета Григорьевна Мамонтова. «Не тянет как-то особенно заглядывать в текущую мою жизнь, – писал он ей. – Болеют все инфлюэнцией, голод… (1891-й – в России голод. – В. Б.)… все это настраивает на печальный лад. Люди тоже не интересуют – сам людей не разрисовываешь, как бывало прежде, разными интересными красками. И как бы человек ни маскировался и ни загримировывался, а суть его видна насквозь, и видишь, по какому шаблону скроен человек, и – ах, как редко промелькнет кой-где живая искорка… и скучно донельзя станет. А в свою душу поглубже заглянешь, так и того меньше утешения… а любить людей все-таки нужно. Нам дано для любви и утешения искусство, только тогда и живешь во всю полноту, когда им увлекаешься, ну а когда устанешь – то плохо».
А между тем признание начинало оборачиваться милостями и чинами. В 1893 году избрали академиком Академии художеств. Предложили руководство мастерской религиозной живописи, которая была бы отделением Петербургской Академии, а помещалась, как того желал Васнецов, в Москве.
Дал согласие сгоряча, быстро опомнился, подал в отставку, которую у него приняли.
Педагога из Виктора Михайловича не получилось. Его педагогика – его картины. В те годы, пожалуй, не было в России другого художника, кто оказал бы более сильное влияние на отечественную живопись. Началось с насмешек, Нестеров вспоминал, как на выставках в Москве учащиеся Московского училища живописи, ваяния и зодчества изощрялись в острословии перед картинами Васнецова. Но уже очень скоро у самого Нестерова неприятие перешло в восторженную любовь. Не все торопились идти тем же путем, но глаза открылись у всех: оказывается, в искусстве можно говорить своим языком, «своими» красками, видеть мир не так, как требуют каноны, но как видят твои глаза, твой ум, твое сердце.
Отказавшись от мастерской, Васнецов, однако, не только имел особое мнение о системе художественной выучки, но и старался проводить свои педагогические идеи в жизнь.
Приняв в 1892 году участие в обсуждении нового устава Академии, он писал ее конференц-секретарю графу И. И. Толстому: «Императорская Академия художеств в настоящее время призвана занимать первенствующее место в деле развития Русского искусства и служить по-прежнему центром, привлекающим молодые художественные силы со всех концов обширной России. Свободная художественная и художественно-образовательная деятельность отдельных лучших мастеров и деятельность других подобных школ (в Москве, Киеве, Одессе) едва ли могут вполне заменить ее…»
Но уже через несколько строк выясняется, что «первенствующее место» за Академией Васнецов признает теоретически и главным образом потому, что в Петербурге Эрмитаж, есть возможность учиться у старых великих мастеров. «Выходя из такого взгляда на значение и задачи Академии художеств, – пишет он, – естественно задумываешься о том, насколько она выполняет эти задачи или при каких возможных условиях она могла бы их выполнять. Уже самое обращение к мнениям художников указывает, с одной стороны, что современная постановка дела в Академии не отвечает своей цели, а с другой – указывает на искреннее желание со стороны стоящих во главе управления повести дело возможно правильнее».