Виктор Чернов - Перед бурей
— Должен ли я это понять, как угрозу?
— Нет, об угрозе с нашей стороны не может быть и речи. Я говорю не о нашей России, — когда-то она будет. Говорю о России, податливой к сведению национальных счетов, о России, для которой оправданием противопольских чувств будет то, что она видела вас против себя под знаменем Габсбургов или Гогенцоллернов, для нее это безразлично…
Иодко был, видимо, глубоко взволнован. Надо было кончать. Фразы были излишни. Мы говорили на разных языках.
— Хочу верить, что польский народ когда-нибудь разочаруется в политике дерзновенных международных авантюр и что его социалистические лидеры захотят вернуться с путей, которые сейчас нас непоправимо разделяют, на те пути, которые нас соединили и сдружили — смею думать, на благо обоих народов. Верьте, что тогда протянутая вами рука встретит нашу братскую руку, без оглядки на прошлое, со взглядом, устремленным не назад, а вперед. Иодко поднялся с кресла и взялся за шляпу.
— Мне тоже было больно услышать то, что я сейчас от вас услышал. Хотелось верить, что если уж не вся ваша партия в целом, то хоть лично вы, — мы вас считали испытанным другом Польши, — нас поймете и не обидите порицанием. Но нет: русский поляка, должно быть, никогда не поймет. Вы никогда не бывали в положении подобном нашему. Вам оно так же мало знакомо, как мужчине — муки роженицы. Завтра может быть, поражения русской армии заставят зашататься царский трон — русские почти всегда выигрывали от царских неудач и проигрывали от царских побед — и вы требуете от нас, чтобы мы пропустили этот момент, чтобы мы упустили случай, бывающий раз в столетие, и не попробовали вернуть себе независимость и свободу? Да, я знаю, знаю, — ответил он на мое протестующее движение, — вы скажете, что мы из огня попадаем в полымя, что кайзерское рабство внешним образом культурнее царского, но внутренне опаснее, подсекая глубочайшие экономические корни нашего бытия. Но, во-первых, мы еще посмотрим — откуда вы взяли, что нам к концу войны не удастся и от кайзерского засилья отделаться, как от царского? А, во-вторых, пусть выйдет по-вашему. Но разве нет русской поговорки: хоть горше, да по-иному. Так чувствует себя вся русская часть Польши, и мы заодно с ней, мы ее плоть и кровь.
Я заранее решил оставить за Иодко последнее слово и не прерывать его. Но здесь не выдержал и поставил еще один вопрос:
— Если я правильно вас понял, вы принятие вашего «плана кампании» не ставили в зависимость от того, какое он встретит отношение со стороны нашей партии? Мы стоим перед совершившимся фактом, и решение ваше окончательное?
— Да, точно так. Вы не ошиблись. Можно сказать: «жребий брошен».
И, пробормотав еще какие-то неловкие и стесненные прощальные слова, мы разошлись… Иодко, во всяком случае, пожелал нашей партии лучших успехов во всех ее начинаниях. Я, по совести, не мог ответить ему тем же и пожелал Партии Польских Социалистов благополучно пережить ждущие ее тяжелые испытания…
Чего-то подобного я уже ожидал и опасался. И всё же мне было неизъяснимо тяжело.
* * *Едва успели кое-как зарубцеваться раны, глубоко врезавшиеся в тело партии «черным годом» раскрытия центральной провокации, как на нее налетел другой, на этот раз всеевропейский шквал — первая всемирная война. Внутренним разладом, трениями и расколом отозвалась она на социалистических партиях всего мира: но русский кризис по остроте не имел равного.
Когда разразилась война, я встретился с Б. Савинковым и П. Карповичем. Втроем мы подробно обсуждали создавшуюся ситуацию. Всецело поддерживаемый Карповичем, я развивал ту точку зрения, что эта война будет величайшей катастрофой для социализма, для демократии и вообще для всей европейской цивилизации; что она не может быть «нашей» войной, что она нам — чужая; что просто встать за «тех» или «других» из двух воюющих лагерей для нас, как социалистов, было бы идейным и моральным самоубийством; что мы должны плыть против течения и звать охваченных массовым военным психозом «опамятоваться».
Я даже пытался анализировать возможные последствия трех исходов войны: 1) «в ничью», по невозможности довести войну до конца из-за отказа разочаровавшихся в военных иллюзиях масс; 2) победа Антанты и 3) победа блока центральных держав; первый, в моих глазах, был самым желательным, второй меньшим злом сравнительно с третьим. Савинков выждал, пока не высказались до конца я и Карпович (который впоследствии мне сообщил разгадку — у Савинкова никакого своего мнения не было).
Затем он категорически заявил, что в общем с нами согласен; но ко всем выкладкам о возможных последствиях разных исходов относится скептически: всё это гадание на кофейной гуще. Перейдя на рельсы метафизических и религиозно-этических мотивов, знакомых нам по «Коню Бледному» и «То, чего не было», он заявил, что его отношение к войне исчерпывается тем, что сказал бы о ней Толстой: бросьте убивать друг друга, бросьте каждодневно совершать величайшие греховные ужасы, перестаньте быть сумасшедшими и омрачать свою совесть, свое моральное сознание дикими воинствующими выкриками. Только в этом — правда, всё остальное — ложные умствования, националистические или интернационалистические, равно суетные.
В это время мне — бросившемуся в изучение учебников и монографий по тактике, стратегии и философии войны, а также всего, что к ней относится, было предложено писать о войне в газету «День». Я согласился, ибо война подрезала все источники моего материального существования, и поделился этим заработком с Савинковым: он взял на себя внешнюю сторону военных действий, я теоретическое «освещение» (конечно, цензура скоро доказала мне полную утопичность моего предприятия). Савинков стал «военным корреспондентом», вошел в круги французского офицерства, и скоро я, к своему крайнему изумлению, стал читать вышедшие из-под его пера бойкие, живые и благонамеренные антанто-патриотические очерки, в которых и следа не было того абсолютного морального неприятия крови, о котором я так недавно от него слышал.
Натансона новый кризис застиг врасплох. Когда, наконец, нам, застигнутым войною в разных странах — по преимуществу во Франции, Италии и Швейцарии, удалось съехаться на совещание в Лозанне, обнаружилось, что Натансон держится «сам по себе», не примыкая всецело ни к одному из двух разошедшихся течений партии.
Одних, после факта разрыва всей европейской цивилизации на два схватившихся в смертельном поединке, более всего мучил паралич, охвативший Социалистический Интернационал, и первоочередной задачей ставилось его восстановление и выработка общесоциалистического плана сокращения периода мировой бойни, замена ее «справедливым демократическим миром» и международным правовым порядком, исключавшим новые войны. Другие видели в этом полнейшую утопию; они приветствовали то, что война всех нас «спустила с облаков на землю, и каждого на его родную землю».