Анатолий Мариенгоф - Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги
– Ты, брат, умеешь цитировать. Итак: улетим из Коктебеля, как журавли и аисты.
– На Новый Афон или в Гагры, – предложила Никритина.
– Великолепно! Поищем, мамочка, новые земли. Как Христофор Колумб.
– Ты все остришь?
– Пытаюсь.
А в июне дьявол привычки опять заговорил во мне:
– Как ни вертись, друзья мои, но Коктебель – самое лучшее место на этом комочке грязи. Какой пляж! Какое море! Какие фиолетовые горы!
– А какая Вера Павловна! Какая Муська! – добавил Кирка.
И мы отправлялись туда в восьмой раз.
Вопросы воспитания начали меня терзать еще до рождения наследника.
Я считал, что отец должен являться высоким и непререкаемым авторитетом для своего сына. А для этого отец обязан лучше сына играть в шахматы, в теннис, в волейбол. Лучше плавать и грести, знать почти все на свете, чтобы на любой вопрос, на любое «почему?» отвечать точно и обстоятельно. Бог ты мой, сколько этих мучительных «почему?» у наших ребят!
А случилось так: уже в шестнадцать лет Кирка лучше меня играл в шахматы, лучше в теннис. Он был первой ракеткой «по юношам» ленинградского «Динамо». Лучше плавал и прочел уйму стоящих книг. Хорошо говорил по-французски, по-немецки и читал со своей англичанкой «Таймс».
Однажды на пляже Никритина невольно подслушала разговор Веры Павловны с Муськой.
– Мариенгофы, – выпалила Муська, – интересные люди. Но самый интересный из этой троицы, безусловно, Кирка.
Когда Муська что-нибудь выпаливала, рот у нее делался круглым и черным, как дуло охотничьего ружья.
Несмотря на все обожание своего парня, мы оба, признаюсь, не на шутку огорчились такой аттестацией.
– Вот негодяйка! – сказал я про Муську.
– Просто язва и мелкая дрянь! – отчеканила моя половина (порой я даже называл ее «трехчетвертинкой»).
– Вероятно, Муська заметила, что ты подслушиваешь, и захотела вонзить, – утешил я.
А в глубине души мы оба скорбно, но с гордостью решили, что Кирка действительно интересней нас.
Ах, товарищи, никогда не надо подслушивать. Особенно если судачат о вас. Ведь за спиной говорят правду! Еще на такое нарвешься, что будет тошно на земле жить.
Борис Михайлович Эйхенбаум, лучший из лучших литературоведов, как-то признался, что, когда он бывает у нас в доме, у него язык прилипает к горлу от скептического и снисходительного взгляда Кирки. Но внешне парень всегда вел себя чрезвычайно вежливо. Особенно с Эйхенбаумом!
– В таком случае, – сказал я, – будем гнать в три шеи этого желторотого скептика. Гнать вон из моего кабинета.
– Нет, нет! – возразил старый Эйх. – Ведь мужчина он интересный!
– Вот как? Не поинтересней ли нас с Нюшкой? – огрызнулся я.
– Молодое племя всегда интересней, – невозмутимо ответил правдивый профессор.
– Мерси!
Мальчонок, не в пример мне, был книжником. В короткий срок он собрал порядочную библиотеку иностранных и русских историков и классиков.
Лично у меня никакой библиотеки не было. Увлекаясь историей и античной философией, я говорил, что накупить столько книг, как в Публичной, я не могу, а меньше меня не устраивает.
На пляже и в море, заплывая «к чертовой бабушке», мы с Киркой вели горячие литературные споры.
Он очень любил старых французов – Мольера, Беранже. Без ума был от Пруста, Джойса и Хемингуэя. В шестнадцать лет! И души не чаял в Пушкине. Вот трогательный случай. В комнате у Кирки на самом почетном месте висела пушкинская маска. Как-то я зашел к нему без стука. Это было не в моих правилах. Батюшки! – малыш, стоя на табуретке, с томиком поэта в руке, страстно целовал Александра Сергеевича в холодный гипсовый лоб.
Закатный час. Море гладкое и золотистое, как хорошо отполированный стол из карельской березы.
Мы плывем в Лягушачью бухту. Это не близкий свет.
– Кирилл Анатольевич, кем, собственно, вы собираетесь в жизни быть?
– Еще не знаю, Анатолий Борисович.
– Пора подумать.
– Пора.
А он уже подумал. Давно подумал.
Когда тот же вопрос, шутя, я ему задал лет десять тому назад, он не задумываясь ответил: «Писателем!»
– Читать книги, – говорю я, – хорошее дело. Но ведь это не профессия. Читатель – это не профессия.
– Конечно… Ты, папа, не устал плыть?
– Я, нахал, устану через два часа после тебя.
– Это верно, – отвечает он не моргнув глазом.
И тут же переходит с отдохновенной спинки на буйный кроль.
– Кирка! Кирка! – кричу я ему вдогонку. – Куда тебя черт несет?
Мы крепко дружили.
Ленинград. Полдень. Звонит телефон. Подхожу.
– Киру можно?
– Кто говорит?
– Рокфеллер.
– Здорово, Рокфеллер! Откуда ты звонишь?
– Из школы.
– Кирки дома нет. Я, видишь ли, полагал, что он сейчас сидит на уроке и читает из-под парты Плутарха.
«Миллиардер» растерянно посапывает в телефонную трубку. Засыпал, бедняга, своего лучшего друга. Дело ясное: Кирка «мотает» сегодняшние уроки.
«Миллиардер» – славный, рослый паренек. На локтях, коленках и на «мадам Сижу» у него аккуратнейшие заплаты. Кисти рук далеко убежали из рукавов, а штаны выше щиколоток. Как будто он всегда носит костюмы младшего брата. Кирка прозвал его Рокфеллером.
Около трех часов с нижней площадки парадной лестницы до меня доносится веселая песенка. С ней ежедневно Кирка возвращается из школы, которую терпеть не может. В отца пошел. Хотя перескакивает парень из класса в класс на круглых пятерках. Не в отца!
– Здорово, папка!
– Здорово… Что новенького в школе? – спрашиваю я с откровенным коварством.
Он, потупившись, молчит.
– «Мотаешь» уроки, Кирка? – Да.
– Где же изволил шляться весь день? Погодка-то не очень хороша для прогулок с девушкой по Летнему саду?
Он молча кладет на стол надорванный билет в Эрмитаж.
– Четыре часа осматривал Эрмитаж?
– А разве это много для Эрмитажа?
– Который же это раз?
– Одиннадцатый. – Ого!
– А разве это много для Эрмитажа? – повторяет он свою фразу, для меня довольно убедительную.
Поэтому я не читаю ему морали. Мне вспоминаются собственные школьные годы. Разве я не «мотал»? Еще как! Да и по причинам не столь высоким.
Кирка очень любит живопись. Вкус у него неплохой. Он в восторге от художников итальянского Возрождения. От Гойи, от ранних немецких примитивистов, от Рембрандта. А из русских – от Боровиковского, Кипренского, Федотова, Тропинина. Главным образом за его портрет Пушкина, который на самом почетном месте висит у Кирки в комнате. Без ума и от французов с конца XIX века – Ренуара, Мане, Гогена, Матисса… Знает он их по московскому Музею западной живописи и по хорошим заграничным монографиям, которые с азартом собирал художник Владимир Васильевич Лебедев, друживший с нашим домом. Кирка не раз напрашивался к нему в гости.