Людмила Улицкая - Детство 45-53: а завтра будет счастье
На те бабкины деньги и кусок ткани на котомку в школу купили. Платье досталось от Ани, старшей сес– тры, и в школу Люба пошла при всем параде. В 1941-м она закончила второй класс с отличием; уже поспе-ла вишня, объелись редиски и соседской черешни. И вдруг – война! Мимо дома, стоящего в аккурат на выезде из города, поехали телеги, запряженные колхозными лошадьми, мужики на них сидели кучно, повозок – на всю улицу растянулись, пыль, топот, слезы баб, крики детей… Провожали далеко за город, но семье Кохановых провожать было некого – так и стояли четыре девчонки, прижавшись к забору, как будто он их опора и только на него и могли они положиться.
Вот зимой тяжело было, особенно вторую зиму, морозы стояли, запасы кончились.
(Бабуля опускает натруженные руки, разглаживает фартук и продолжает).
Проснемся, а матрац один на всех был, соломенный, когда потеплее – так Нюра с Аней на лавке спали, а мы уж с Надей на матраце, а тут холод, на окнах лед в палец, печь, что стояла в полкомнаты, не топлена. Так и жмемся на матраце, как котята, друг дружку согреваем. Мать с утра рано уйдет. В конторе сельсовета уборщицей была, работала до вечера. Нюра, старшая, намотает на ноги чего-нибудь сухого, и в сад. Вишняка много было, что постарее наломает, а мы прильнем к окну, дырочки надышим и глядим, как она пробирается сквозь снег, наломает и тащит ветки. Потом уж наша очередь. Посуше тряпки выберем, на ноги мотаем, миску железную, лопатку берем, и на улицу. Тут уж в оба гляди – откуда дым идет. Да чтоб не далече. Стремглав туда за угольком… удача, если кусок кизяка еще найдем, – в миску кинешь – тогда уж точно не потухнет уголек, и бегом туда-обратно. А уж как дома хоть чуток прогреется – дурачимся, играем, тряпки сушим, вроде как дочери наши они, сворачиваем, как вы с куклами сейчас, играем. Наиграемся, головы кружатся то ли от голода, то ли от веселья, сядем рядком на лавку и в дырочки, прогретые в окнах, смотрим, ждем… Конюх дядя Ваня каждый вечер булку хлеба на семью заносил, на всех, на четверых, а чтоб матери когда оставалось – не помню.
(Бабуля замолкает, мнет руки, и лицо ее совсем угасает, но только на минуту.)
А ели-то хлеб все по-разному! Кто с солью, кто с водой, кто весь ломоть целиком, а кто и на всю ночь растянет. Корова у нас была, Зойка, хорошая коровка, любили мы ее, да уж она бедная зимой аж моталась от голода, а доить-то все равно доили – хоть по глотку каждой. А было молоко, мы себя богачами считали, так вот, кто с молоком, покрошит в миску и зальет… вот и вся еда, на весь день.
Богачами мы еще были из-за транзистора. Сколько помню себя – всегда тихонечко говорил. Голос Левитана и будил, и засыпали с ним. Вот когда первых раненых стали привозить да по одиноким расселять, так к соседке красивого такого, только без руки, подселили. Каждый день он этот транзистор слушать приходил. А вот как стали уже перечислять, какие города освобождены, бледнее снега сидел, слушал. Помню слезы его по щекам, как Краматорск объявили; сидит, плачет и улыбается. Отложился тогда этот город у меня в голове, все представляла, какой он, этот Краматорск, что большой мужик из-за него плачет…
В сорок третьем пригнали чеченцев. Придет Надя, подруга моя закадычная, и зовет: «Люб, а Люб, пошли на громки». Мы и бежим на кладбище. Жуткое зрелище на городском кладбище не отталкивает, а притягивает детвору со всей округи. Люди, люди лежат вдоль всего забора. Мертвые, почти мертвые, живые и изможденные. Женщины с детьми, похожими на куклы, кто-то еле движется, кто-то плачет, кто-то снимает с трупов одежду, кто-то из последних сил эту одежду пытается оставить на себе. «Совсем не жильцы», – думает Люба, а вслух спрашивает: «За что их?» Гитлеровцы они… Но на Оторбаева некоторым целый барак под ходячих отдали, вроде и работу дадут…
Макуха спасала нас часто. Макуха – жмых от отжатых семечек, на масло отжимают все до последней капли. Сухие спрессованные отходы сжимают в большие толстые лепешки. Скотина на таком жмыхе и держалась всю зиму. Придем, встанем в дверях: «Дядь, а дядь, дай жмыху».
– Да давал же я вам, востроногие!
– Да то не мы были, дядь!
– Да и глаза одни были, и росточком такие же!
– Да не мы, ну дай, дядь!
Даст лепешку – плотную, запашистую, теплую еще. А мы, счастливые, бежим, сосем ее по очереди, вот это лакомство было!
(Морщинистое лицо бабушки озаряется, рот причмокивает, как будто вкус жмыха все еще хранится и в душе, и на губах бабы Любы.)
Из переселенных девочку Эллу запомнила еще. Тех еще в самом начале войны пригнали, много… немцы они, а мы фашистами их… целыми семьями, с Поволжья. Их вместе всех где-то селили, но некоторых по квартирам. Так у нас в классе одна такая была. Не токмо сидеть, разговаривать с ней никто не разговаривал. Или обзывались только. А мне ее жалко было. Вся чистенькая такая, мы такие никогда не ходили. Где только мылись-то они? Маленькая. Да и какая она фашистка? Я их с рогами да хвостами представляла, а эта с воротничком белым… Подсела к ней да и сдружилась. Сундук их с книгами запомнила – отец их только его и взял, вкупе с пятью ребятишками, до Киргизии трое доехало и этот огромный сундук.
Вот запах ботинок помню, первое, что помню после войны. Маманька две пары принесла – мне и Нюре, новенькие, в коробке, шнурки вдеты… я и не видела такого никогда, а тут мне и – новые! Под лавку положила, а ночью то и дело вскакивала, открою коробку потихонечку и нюхаю… запах этот слаще всего казался.
Тогда же и с едой чуть полегче стало. Чеченцы, кто в колхозах стал работать, трудодни на муку меняли. Придут с кулем: мамка, мол, давай на вишню менять. Мама выменяет, так мы к ней сразу: «Свари, мам, а… хоть затируху». – «Ишь вы, на Пасху оставим!» И так мы уж эту Пасху ждали, так готовились! И вымоемся накануне, и весь дом в порядок, и кушали-то только после церкви… А сейчас? Пельменей налопаетесь сегодня да шашлыков нажарите, а завтра Пасха… тьфу!
(Баба Люба заливается своим смехом. Как колокольчик переливается и позвякивает.)
Разве плохо мы жили? Город хоть свой любили, улицу… мы и песни на ней пели, и на лавочках до зари, вы ж сейчас и выйти боитесь. Ежели одна ночью возвращалась, так только и боялась, что собак. Вдруг выскочит какая. А человека увидишь – бежишь, все не так скучно одной. А сейчас? К собакам, как к людям, а от людей, как от собак… после войны… да жалко мне вас, а вы нас жалеете.
В голосе бабушки появляется горечь, и мне хочется прижаться к ней и зарядиться ее энергией и жизнелюбием, передать их моим детям и внукам… Дай Бог тебе здоровья, бабуль!
Ольга Вельчинская
Подружка дней моих…
Аня Гордеева появилась в нашей семье осенью 1948 года, нанялась меня нянчить. А куда было податься молодой девушке, прибывшей в Москву из добитой войною и без того разоренной деревни, если не в няньки к городскому ребенку? Институт нянек и домработниц цвел пышным цветом. Вот уж чего-чего, а дефицита нянек в Москве не наблюдалось. Впервые увидав меня, упитанного девятимесячного младенца, Аня воскликнула восторженно: «Ну, роза-беломоза!», и этим сразу же покорила маму и вызвала безоговорочное ее доверие.