Константин Симонов - Япония, 46
У этого человека есть имя и фамилия, но в этом рассказе мы будем называть его просто поэт. Он сидит передо мной в нашей неудобной и нетопленной токийской комнате, в доме, кое-как приспособленном под жилье из старого канцелярского помещения. Он сидит в канцелярском кресле за канцелярским столом, рассказывает историю своего заключения и историю своих стихов и, тихонько пристукивая по столу своей большой красной замерзшей рукой, читает то одно, то другое стихотворение.
Он стал членом компартии в 1931 году, а уже через год, в 1932 году, ему пришлось перейти на нелегальное положение, потому что некоторые люди оказались не такими хорошими, как это можно было подумать о них сначала.
В то время, в июне 1932 года, его мать жила на острове Хатидзёдзима. Это маленький островок среди моря в двенадцати часах пути от Токио. Когда он начал работать в партии, он уже не мог помогать своей матери, поэтому он и отправил ее туда, на остров. Там было дешевле жить. Живя там, его мать неизвестно у кого достала книгу "Мать" Горького и когда прочла ее, то эта книга очень сильно затронула ее душу.
В июне 1932 года мать, соскучившись по нему, приехала с острова, и они вместе обедали у него дома. Вдруг посредине обеда к ним зашел товарищ и вызвал его на улицу. Там, на улице, он узнал, что полиция интересуется его деятельностью и что он должен, не возвращаясь в дом, немедленно уходить на подготовленную ему конспиративную квартиру. Он ушел, не доев со своей матерью обеда, и больше уже никогда не видел ее.
После этого он работал в редакции "Акахата"61 - "Красное знамя". Газету печатали так же, как в свое время большевики печатали свои газеты в России - нелегальным образом,- в самом Токио, в подвале, устроенном под другим подвалом. В то время это была его главная работа, и он был совсем изолирован от внешнего мира.
В январе 1934 года провокаторы предали многих членов компартии, в том числе и его. Он был арестован и до 15 августа 1945 года просидел в тюрьме. В Японии после своего ареста человек проходил четыре ступени. Первая ступень - полицейский участок, следующая - дом предварительного заключения, следующая - тюрьма на срок, указанный в приговоре, и четвертая, последняя, ступень - это тоже тюрьма, но уже для тех, кто отбыл срок, указанный в приговоре. Эта четвертая ступень предназначена специально для политических заключенных, для тех, кто после окончания срока приговора отказывается осудить свою революционную деятельность и дать подписку, что не будет продолжать ее впредь.
В полицейском участке он просидел несколько месяцев, в одиночной камере предварительного заключения почти девять лет и в одиночной камере после приговора суда еще два с половиной года. Пожалуй, это редкий случай девять лет просидеть в предварительном заключении. Это объяснялось тем, что один из товарищей, привлеченных по их делу, против которого не было прямых улик, со дня ареста и до дня своего выхода из тюрьмы на всех допросах не сказал ни одного слова. Так продолжалось девять лет. А дело было общее, и он, поэт, и другие не соглашались на предложение властей выделить их дело и судить их отдельно от их не отвечавшего на вопросы товарища. Так они, просидев девять лет в предварительном заключении, пошли на суд и получили еще по шесть лет. А в общем, предварительное заключение или послесудебное он не очень-то отделяет одно от другого в своей памяти - та же тюрьма, та же одиночная камера, то же одиночество.
Его камера была величиной в три татами - в три циновки, В двери есть глазок, в глазке - глаз надсмотрщика, и есть правило, по которому в японских камерах не разрешается ходить, а можно только сидеть весь день с утра до вечера на корточках. За окном камеры, так же как за окнами других камер, проходит вдоль стен тюрьмы железная палуба, как на пароходе, и оттуда, снаружи, через окно тоже заглядывает надсмотрщик. Иногда, когда ты сидишь на циновке на корточках с закрытыми глазами, спиной к окну и лицом к двери, то ты чувствуешь сразу четыре глядящих на тебя глаза: два чувствуешь лицом, а два затылком.
- А если человек в камере начинает ходить, что с ним делают тогда? спрашиваю я.
- Сначала его бранят, потом, если он продолжает ходить, его запирают в темную камеру, а перед тем как отвести туда, бьют по дороге руками и ногами. Кроме того, в камере предварительного заключения иногда дают книги и изредка разрешают свидание с родными, а если человек начинает ходить по камере, то он может быть уверен, что не получит книг и не увидит родных.
Когда человек долго сидит, ему в конце концов хочется к чему-нибудь прислониться, но это тоже не разрешается. Один раз его увидели прислонившимся к футону; он заложил футон за спину и прислонился к нему. Его долго бранили за это, а потом снова нашли прислонившимся к футону. Тогда его вытащили из камеры и били ногами и руками.
Самым трудным вначале было для него привыкать к монотонности тюремной жизни. Каждое утро, каждый день в течение недели, месяца, двух месяцев, шести месяцев, года мимо твоей камеры в один и тот же час проходит тюремный чиновник и по заведенному раз и навсегда порядку заведенным раз и навсегда голосом спрашивает, не болен ли ты. Если ты не болен, то ты каждый день в тот же самый час и в ту же самую минуту должен ему ответить то же самое слово "аримасэн" - "нет". Только это слово и никакого другого. И после этого в течение суток до следующего дня ты не скажешь больше никому ни одного слова и только завтра в тот же час тому же чиновнику опять скажешь то же самое слово: "аримасэн".
Как он уже говорил, ему иногда давали книги, но первые три года он читал только старинные классические сочинения, длинные феодальные японские и китайские романы.
Он боялся в первые годы читать современную литературу, что-нибудь слишком близкое или слишком волнующее, он желал монотонного чтения, которое бы не мучило его слишком резким контрастом с его монотонной жизнью в тюрьме. Только на четвертый год он стал читать современную литературу, и, между прочим, ему попались среди других книг "Записки Нобиле"62.
Каждый ведь обращает внимание в книге на то, что ему ближе в данную минуту. Он обратил внимание в книге Нобиле на те места, где Нобиле говорил о своем одиночестве на льдине. Он улыбался, когда читал эти места у Нобиле,- разве это можно было назвать одиночеством!
Свиданий он не любил и почти не пользовался ими. Когда раз в несколько месяцев к тебе приходит человек на несколько минут и все-таки между ними остается несколько метров и две разделяющие вас решетки, между которыми, как маятник, ходит полицейский, то это не облегчает, а только расстраивает. Так, по крайней мере, думает об этом он. И вообще свидание, на котором за несколько минут ваши лица шестьдесят или восемьдесят раз отделяет друг от друга проходящий между вами полицейский, похоже на то, словно люди положили на пол две души, положили для того, чтобы соединить их, а на эти соединенные души ступают, и ступают, и ступают жандармскими сапогами.