Александр Перцев - Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии
С самого начала я, сам не замечая того или не ломая особенно голову по этому поводу, просто не обращал внимания на вещи, представлявшиеся мне естественными, само собой разумеющимися, зато хорошо улавливал те тона, которые казались мне фальшивыми. Вероятно, так же было и у Хайдеггера в отношениях со мной. Если он стал мне близок благодаря способности, проникая взглядом за все покровы условностей, видеть вместе со мной беды и недуги, крайности и пределы, то отдалял его от меня способ, которым он постигал их. Я видел его глубину, но с трудом переносил нечто другое, что плохо поддается определению. Он напоминал мне друга, который изменяет тебе в твое отсутствие, но бывает незабываемо близок в те моменты, когда вы вместе. Мне казалось порой, уж не сидит ли в нем какой‑то демон, о котором он сам не подозревает, и я, чувствуя симпатию к существенному в нем, заставлял себя не обращать внимания на неприятные моменты.
За эти десять лет во мне еще более усилилось это противоречие симпатии и отчуждения, противоречие между восхищением его возможностями и неприятием непостижимого сумасбродства, между чувством нашего единства в том, что касалось основы философствования, и ощущением, что отсюда проистекает его иная, весьма далекая мне позиция.
В последующие годы атмосфера во время визитов Хайдеггера, кажется, изменилась. Раньше он приезжал настроенным беззаботно и с искренним расположением ко мне, что проявлялось в первую же минуту встречи. Теперь он стал приезжать сумрачным. Через день — два все это полностью исчезало. Снова устанавливалась атмосфера доверия, открытого, чистосердечного, непринужденного, интересного для обоих разговора — так мне казалось тогда и кажется еще сегодня. Первоначальная неловкость как бы улетучивалась при нашем общении, лед отчуждения таял.
Выход в свет «Бытия и времени» Хайдеггера (1927) не углубил наших отношений — скорее, наоборот. Но тогда я просто этого не заметил. Я отреагировал на это событие точно так же, как несколькими годами раньше — на его критику моей «Психологии мировоззрений»: все это не вызывало у меня подлинного интереса. Еще в 1922 году Хайдеггер прочитал мне несколько страниц из тогдашней своей рукописи. Прочитанное осталось мне непонятным. Я всегда требовал естественного способа выражаться. Хайдеггер сказал как‑то позже, что с тех пор ушел далеко вперед: переделал то, что было, и получилось нечто. О содержании книги, вышедшей в 1927 году, я до этого ничего не знал. Теперь передо мной было произведение, впечатлявшее прежде всего интенсивностью разработки тем, конструктивностью понятийного аппарата, меткостью нового словоупотребления, часто вызывавшего подлинные откровения. Но, несмотря на блеск в книге модного анализа, она, на мой взгляд, не давала ничего из того, к чему я стремился в философии и что я хотел получить от нее. Я радовался достижению человека, связанного со мной, но читать книгу у меня не было никакого желания, я часто увязал в ней, как в болоте, потому что ее стиль, содержание, манера мышления автора мне не импонировали. Я также не воспринимал книгу как что‑то такое, о чем мне следовало полемизировать, развивая какие‑то идеи. В отличие от бесед с Хайдеггером, книга его ни на что не натолкнула меня.
Хайдеггера, должно быть, разочаровала моя реакция. Я, имеющий большой стаж занятий философией, не оказал ему услугу, основательно прочитав книгу и подвергнув ее критическому разбору так, как он, совсем молодой, сделал это с моей «Психологией мировоззрений». Понятно, что и он со своей стороны уже не проявлял подлинного интереса к моим последующим публикациям. Если людей связывало что‑то до выхода их произведений, они порой бывают склонны уделять этим произведениям меньшее внимание, чем своим отношениям. Им кажется, что когда хорошо знаком с человеком, вовсе не обязательно читать его работы основательно, от корки до корки. Но здесь дело было не только в этом. Скорее всего, в наших произведениях явственно выразилось скрытое отчуждение между нами.
Мое отношение к этой книге и к самому Хайдеггеру было продолжением той неопределенности или неоднозначности, которая с самого начала присутствовала в зародыше в наших отношениях. Поскольку в предшествующие годы меня сопровождало сознание того, что мы — вместе, я ожидал и от книги, что смогу почувствовать в ней нечто, лежащее на том пути, по которому иду и я. Такого не произошло, но я не отказался от этого ожидания. Я был недоволен тем настроением, которое отразилось в книге. Порой я выражал это в вопросах к Хайдеггеру, типа таких: «Что происходило в вас самом, когда вы создавали эту книгу? Это что — сумма интеллектуальных проникновений в реальное положение вещей или выражение какого‑то импульса экзистенции? и какое воздействие на читателя должна оказать эта книга при ее изучении?». Я хорошо помню, как задавал эти вопросы в мансарде своей квартиры, но не припомню, чтобы Хайдеггер ответил на них.
В другой раз я сказал, памятуя, что мнения о наших коллегах у нас часто совпадали: мне удивительно, что он ссылается на профессоров — как будто они не обсуждают совершенно иные проблемы, чем он. Посвящение его первой книги Риккерту, а второй — Гуссерлю, по — моему, указывало на его связь с людьми, о которых он говорил мне с презрением. Он подавал себя так, будто традиционно принадлежит миру, которому мы противостояли. На что он ответил: «Зато они традиционны в своей фактической философии».
Для меня с давних пор и по сей день решающим был вопрос: на какие пути направляется мышление, какие мотивы оно будит в читателе, на что подвигает, для чего дает силы, а что заставляет исчезнуть и забыться? Я так и не решил, что же в этом смысле, собственно, значит книга Хайдеггера. Она не стала для меня ясной. Я оставил то, что никак не способствовало моему развитию, и продолжил работать над собственными опытами.
Такая позиция по отношению к Хайдеггеру, постоянное откладывание попытки разобраться в нем и в его мышлении, моя готовность не замечать его промахи, ленца, заставлявшая медлить с настоящей критикой, — все это не могло продолжаться по- прежнему после 1933 года, когда наша жизнь целиком изменилась, властно потребовав — с тех пор и по сей день, — чтобы каждый дал себе отчет, а значит, и ясно осознал, что и ради чего он намерен думать и делать.
В конце марта 1933 года Хайдеггер в последний раз приехал надолго. Несмотря на победу национал — социалистов на мартовских выборах, мы беседовали совсем как прежде. Он купил мне пластинку грегорианской церковной музыки, и мы слушали ее. Уехал Хайдеггер раньше, чем собирался поначалу: «Надо включаться», — сказал он, имея в виду быстрое усиление национал- социализма. Я удивился и ни о чем не спросил.