Арсений Гулыга - Кант
Трехчленная структура философии не изобретение Канта. Истина, красота и добро – триада, восходящая к Сократу. Кант лишь всесторонне исследовал эти понятия – и в их разобщенности, и в их противоречивой связи. Кантовским трем «Критикам» соответствует идея Маркса о трех видах освоения мира – теоретическом, практическом и практически-духовном. Ни один из них не «снимает» другого. Они рядоположены, как в системе Канта. Примат – за практикой.
Между Кантом и Марксом – Фихте, Шеллинг, Гегель. Корифеи диалектики, фундамент которой заложил Кант. Но Канту принадлежит не только «нулевой цикл». Есть нити, непосредственно протянувшиеся от родоначальника немецкой классической философии к современной науке. Такова идея синтеза чувственности и рассудка на основе продуктивного воображения – в гносеологии. Таково акцентирование высокой роли долга – в этике. Таков анализ красоты – в эстетике. Таков проект вечного мира – в теории международных отношений.
Пафос философии Канта – творчество. На нем замыкаются все духовные потенции человека. Но обратите внимание, как обеспокоен Кант, чтобы творческое воображение не выпрыгнуло за пределы реального и разумного. Ум человеческий, здравый смысл должен стоять на страже. После Канта будут предприняты попытки дискредитировать понятие здравого смысла. (Русские переводчики Гегеля придумают даже уничижительный вариант термина – «обыденное сознание».) Для Канта здравый смысл – гарант безопасности, ориентир не хуже веры. А вся философия представляет собой своеобразную поправку науки к здравому смыслу и одновременно коррекцию здравым смыслом научных достижений.
* * *Теперь нам пора вернуться к мнимому поединку Достоевского с Кантом. Голосовкер уверяет, что «Достоевский против Канта». Он ошибается, он явно спутал Канта с кем-то другим. Может быть, с Гегелем, о котором Достоевский всегда судил строго. «Гегель, немецкий клоп, хотел все примирить на философии», – Достоевского возмущала мысль обрести истину в какой-либо отвлеченной системе знаний. Гегелевскому афоризму «все действительное разумно», концепции разума в истории он противопоставил не менее решительный тезис: «Все можно сказать о всемирной истории, все, что только самому расстроенному воображению в голову может прийти. Одного только нельзя сказать – что благоразумно. На первом слове поперхнетесь». Гегель предоставил мировому духу (который вселяется в великих людей) право «растоптать иной невинный цветок». В романе «Преступление и наказание» показано, что из этого может приключиться.
С Кантом иное дело. Конечно, если бы на глаза Достоевского попали бы его «докритические» рассуждения о фатальном оптимизме, Канту не поздоровилось бы. Вспомним «бунт» против бога Ивана Карамазова, который рассказывает о восьмилетнем мальчике, затравленном собаками. «Иной шутник скажет, пожалуй, что все равно дитя вырастет и успеет нагрешить, но вот же он не вырос, его восьмилетнего затравили собаками». Молодой Кант, мы помним, выступал в роли такого «шутника».
Но Достоевский скорее всего этого не знал. Он в лучшем случае прочитал «Критику чистого разума». А идеи зрелого Канта к нему приходили, как давно уже подмечено, обходным путем через Шиллера, которым он восхищался.
В наши дни об этом написал Н. Вильмонт в работе, которая так и называется «Достоевский и Шиллер». Есть там кое-что и о Канте и прежде всего справедливое несогласие с выкладками Голосовкера. Если отвлечься от характеристики философии Канта как «мещански-эклектической» и рассуждений о каком-то «глубоко антигуманистическом убеждении Достоевского», если простить литературоведу неадекватное воспроизведение некоторых философских идей, то в целом работа Вильмонта заслуживает одобрения, так как доказательно вводит русского писателя в круг идей немецкого гуманизма. Удивляет, впрочем, конечный вывод – решительное отрицание (на мой взгляд, непреложного) факта, «что Кант и Достоевский – единомышленники».
В чем я вижу единство мышления Канта и Достоевского? Они сходились в главном – в концепции свободной личности. Взгляды Канта нам известны: свобода есть следование долгу, а формула долга – счастье других. Послушаем теперь Достоевского: «Разве в безличности спасение? Напротив, напротив, говорю я, не только не надо быть безличностью, но именно надо стать личностью, даже в гораздо высочайшей степени, чем та, которая определилась на Западе. Поймите меня: самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли. Добровольно положить собственный живот за всех, пойти за всех на крест, на костер, можно только сделать при самом сильном развитии личности. Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего и не может сделать другого из своей личности, то есть никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие были точно такими же самоправными и счастливыми личностями».
У Достоевского, как подметил Н. Бердяев, было «исступленное чувство личности». Писатель не штудировал параграфы кантовских «Критик», однако не только «обходным», а и прямым путем приходило к нему главное у Канта. Они пили из одного источника, имя которому Новый завет. Они сходились в понимании христианской этики.
Христианство неоднородно. Достоевский (как и Кант) отверг католический вариант, увидев в нем лжеслужение богу. Кант стоял в оппозиции к ортодоксальному протестантизму, официальное православие относилось с недоверием к Достоевскому. Они сходились в своей неортодоксии.
Религия Христа и для Канта и для Достоевского – воплощение высшего нравственного идеала личности. Об этом говорится на страницах этических работ Канта. Философский шедевр Достоевского «Легенда о Великом инквизиторе» трактует ту же проблему, добавляя к ней новые штрихи, неведомые Канту.
Сюжет восходит к средневековью. Если бы Христос сошел снова на землю, говорили противники Ватикана, католики предали бы и распяли его. Иван Карамазов фантазирует на эту тему: XVI век. Севилья. Накануне в присутствии короля и придворных при стечении народа сожгли разом сотню еретиков. Он появляется тихо, незаметно, но толпа сразу узнает его.
Узнает и Великий инквизитор, кардинал – палач и теоретик палачества. Приказывает арестовать, а затем в темнице держит перед ним обвинительную речь-исповедь. Он обвиняет пришельца в том, что, возвестив свободу, тот сделал людей несчастными, ибо ничего и никогда не было для человека невыносимее свободы.