Анатолий Эфрос - Профессия: режиссер
А потом, когда дети приехали, то их болтовня с отцом, их купание и рыбная ловля тоже описаны так обстоятельно и через эту обстоятельность так проводится предчувствие чего-то, что еще задолго до случившегося у вас начинает почему-то перехватывать горло.
И вы, неизвестно по какой причине, начинаете ощущать надвигающуюся беду.
Вам вначале мерещится, что беда произойдет на охоте, а потом вам кажется, что это случится после охоты. Но беда случается совсем не там, где вы ее ждете. Но он-то знает, что беда будет, и потому, так прозрачно-тревожно и так обстоятельно описывается счастье.
Ведь когда большое счастье, всегда почему-то страшно, что оно может кончиться. Проклятый жизненный закон, что все меняется, — он, к сожалению, верен.
Но Хемингуэй еще обстоятелен оттого, что оттягивает неизбежное…
Он каждый раз останавливает мгновение, он топчется на месте, когда чувствует, что мгновение стоит того, чтобы продлить его и отсрочить беду.
Но когда он начинает тормозить, вы с ужасом начинаете понимать, что это неспроста.
А когда дети погибли в автомобильной катастрофе, то в течение долгого времени идет хемингуэевское заклинание: не думай, не думай, не думай ни о чем, что связано с несчастьем. Не думай, развлекайся, получай удовольствие, живи, пока сам еще жив!
И Хадсон или кто-то другой, похожий на Хемигуэя, отвлекается и продолжает жить, и чем больше он отвлекается и чем сильнее старается не думать, тем беспощаднее потом наваливается чувство тоски, которое, собственно, существовало и во всех отвлечениях, только, так сказать, в перевернутом виде.
Но это опять-таки все дается по тому же самому принципу айсберга, который на поверхности виден лишь чуть-чуть и который есть лед.
И если вы не хотите быть внимательны, то вы, вполне возможно, ничего и не поймете. Не поймете и этого долгого сидения в кафе, и эту бесконечную болтовню вы примете за чистую монету, и вам, возможно, станет просто скучно. Но это ведь ваше дело, и в самой жизни вы ведь столько же пропускаете, и вам кажется, что все в порядке там, где как раз непорядок.
В одной из его книг, в одной из его очень хороших книг, таких хороших, что они становятся родными, после того как их прочтешь, и вы начинаете думать о них так же или почти так же, как о любимых своих близких, — так вот, в одной из его книг мужчина приходит к доктору. Этот мужчина хотел бы быть мальчиком, но он далеко уже не мальчик, ему за пятьдесят, и он серьезно болен. Он приходит за тем, чтобы получить от доктора разрешение поехать в места, где он воевал когда-то, и где теперь он может поохотиться на уток, и где живет еще кто-то, о ком доктору знать совершенно не обязательно.
И он, и доктор знают, что ехать нельзя, так как он очень болен и сейчас, чтобы выглядеть здоровым, наглотался нитроглицерина.
Они оба знают, что эта поездка, собственно говоря, прощание и с тем дорогим местом, и с жизнью вообще. И что не поехать нельзя. Поэтому они оба делают вид, что все в порядке, хотя все обстоит как раз очень плохо.
Но еще хуже было бы думать об этом и не поехать туда, куда тебе хочется.
Ведь я уже говорил, что один из его девизов — не думать о том, о чем думать не следует, хотя, разумеется, это одна лишь форма, а не практика — те, кого он описывает, всегда помнят о существенном, как ни стараются изнурять себя чем-либо посторонним.
Да, они изнуряют себя охотой, вином или каким-либо иным нелегким делом, но это не дает им освобождения от главной мысли, оно становится как бы лишь обратной стороной ее, которую они от себя гонят.
Впрочем, это не мешает им невероятно любить то, чем они занимаются сиюминутно.
Да и что существеннее — то, что ты держишься на нитроглицерине и что скоро это кончится, или то, что перед тобой Венеция, в которой ты воевал когда-то, и девушка, которая сейчас тебе дороже, чем жизнь?..
В предчувствии беды или после какой-либо беды они до удивления остро воспринимают жизнь. Она, эта жизнь, как-то особенно рельефно запечатлевается в их мозгу. Они воспринимают жизнь не сквозь туман той или иной беды, как это часто бывает с другими людьми. Напротив, беда как бы высветляет окружающий их мир, выбеливает его. Глаз видит все подробности, ухо слышит все звуки.
Возможно, каждый человек, переживший серьезную болезнь или знающий, что такое иное несчастье, или просто ощутивший когда-либо момент освобождения от какой-то нелегкой заботы, знает эту особенную остроту восприятия окружающей его жизни.
Как будто глаз устроен так же, как объектив фото или кинокамеры, когда можно навести на фокус. Так вот, что-то внутри наводит ваш глаз на фокус и вы видите, допустим, что у этого листика одна сторона чуть светлее или что-либо в этом роде. И это заставляет вас остановиться, и вы хотите все разглядеть и еще некоторое время думать о том, что увидели. Потому что это, во-первых, значит не думать о другом, а во-вторых, это само по себе действительно прекрасно, и теперь, когда вследствие самых разных причин ваш взгляд приобрел «фокусное расстояние», вы, как никогда видите, что это прекрасно, знаете, что на это стоит смотреть и совсем не жалко времени для того, чтобы смотреть на это.
Хемингуэй старался, как известно, разграничить свои нерабочие и рабочие часы. Ведь работа, его работа, какое бы удовольствие она ни доставляла, есть все-таки напряжение, невероятное напряжение, не рук и ног, а головы и сердца. Это бешеное напряжение, и многие так с ним и живут.
Но Хемингуэй говорил себе: нужно научиться не думать о работе в часы, когда не работаешь, не думать потому, что это мысли не только радостные, но и тяжелые, потому, что это невероятное напряжение. И оттого нужно было, по его мнению, постараться не думать о работе, когда не работаешь, а жить. А то, что относится к работе, пускай откладывается в подсознании.
Я не знаю, умел ли он так делать или только хотел этого, но жизнь он действительно очень любил и как-то особенно остро чувствовал. Может быть, оттого, что, подобно своим героям, знал свою судьбу.
А может быть, просто потому, что одним дано видеть, и слышать, и чувствовать (даже если они и принадлежат к «потерянному поколению»), а другим — не дано.
Одни живут всю жизнь как под колпаком, и жизнь для них — лишь что-то воображаемое, а для других жизнь есть нечто очень конкретное, осязаемое, всегда разное и очень увлекательное.
Хотя, возможно, особая острота зрения или слуха диктуется у этих счастливых людей неким подсознательным ощущением возможной беды. Так, во всяком случае, писал своих героев Хемингуэй, и, видимо, сам был таким.