Бенедикт Сарнов - Красные бокалы. Булат Окуджава и другие
Около 23:00 Борис Ельцин ушел спать в комнату в Кремле.
4 октября (понедельник)
Между 3 и 4 часами утра 4 октября Борис Ельцин принял решение о штурме Дома Советов… Павел Грачёв потребовал от Ельцина подтвердить приказ о штурме Дома Советов в письменном виде.
После совещания в Генштабе Борис Ельцин отправился в Кремль, где некоторое время спал. Затем в зале Совета безопасности у него состоялась встреча с группой из сорока офицеров – руководителями подразделений группы «Альфа». Вопрос Ельцина: «Вы будете выполнять приказ президента?» – офицеры встретили молчанием.
Около 4 часов утра в Кремле Ельцин подписал письменный приказ о привлечении войск Министерства обороны. <…>
В 09:00 Борис Ельцин сделал заявление по ТВ, в котором, в частности, сказал: «Происходящие события в Москве – это запланированный переворот. Вооруженный мятеж обречен. В Москву входят войска, я прошу москвичей морально поддержать их».
(Разгон Верховного Совета России. Википедия)
Сейчас, спустя двадцать лет, мне уже не просто отделить то, что я видел своими глазами, от того, что узнал – прочел или услышал – потом. И то, что происходило в тот вечер и в ту ночь у Моссовета, для меня сейчас – как в тумане. Как раздавали автоматы и формировали боевые отряды из «гражданских лиц, в том числе из женщин» – не помню совсем. Не помню и баррикад на Тверской и в прилегающих к ней переулках.
Ясно помню только одно: лица.
Лица с каждой минутой все прибывающих к Долгорукому новых людей.
Молодые, и не очень молодые, и совсем старые – все они были прекрасны.
Кем-то (сейчас не вспомню кем) было сказано, что после тридцати (а может быть, двадцати?) лет человек уже сам отвечает за свое лицо . Потому что с годами, как сформулировал это в одном своем стихотворении Александр Межиров, «на лицо и на тело проступает душа».
Вот этой проступившей душой и были они прекрасны – эти лица моих сограждан, пришедших сюда по призыву власти, к которой у каждого из них наверняка были свои претензии. Но не ее (как два года назад, в августе 91-го – не Горбачёва) пришли они сюда защищать, а – себя, свою и нашу свободу.
Похороны Булата были не похожи
на все, которые к тому времени случилось мне пережить. А пережить их тогда мне выпало уже немало:
В январский холод, в летнюю жару,
В туман и дождь, с оркестром, без оркестра —
Одних моих собратьев по перу
Я стольких проводил уже до места.
Для тех, кого Александр Твардовский называет тут своими «собратьями по перу», существовал у нас особый, хорошо отработанный, лишь в исключительных aслучаях, о которых я, может быть, еще скажу, нарушаемый ритуал.
Писатели (то есть те, кто по официальному своему статусу числился писателями) делились на три разряда.
Для тех, кто принадлежал к первому разряду, – Большой зал ЦДЛ и Новодевичье.
Второму разряду полагался Малый зал в том же Центральном доме литераторов и – Ваганьково.
Ну а третьему – какой-нибудь задрипанный морг и крематорий. (Урну с прахом родственники покойного потом захоранивали на других, уже не столь престижных кладбищах в соответствии со своими возможностями.)
Тут надо сказать, что чем ниже был разряд почившего литератора и чем, соответственно, менее официальными и торжественными были его похороны, тем бывали они естественнее и человечнее.
Случались и комические ситуации.
Помню, когда хоронили – на Ваганькове – рано умершего поэта Недогонова, главный литфондовский мастер похоронного дела легендарный Арий Давыдович, сперва сообщивший, что ему удалось выбить для писателей пять мест около могилы Есенина, едва похоронная процедура подошла к концу и толпа провожавших покойника в последний путь стала уже расходиться, вдруг поднял руку и объявил:
– Внимание! Предупреждаю! Осталось всего два места!
Дескать, если кто хочет лечь рядом с Есениным – не затягивайте процесс, поторапливайтесь, а то можете и опоздать.
Запомнился мне еще такой случай.
Когда хоронили известного литературного мерзавца В.В. Ермилова, гроб с телом усопшего бойца был установлен, как это полагалось ему по чину, в Малом зале ЦДЛ.
В этом зале провожали в последний путь самых разных литераторов. Нередко зал в таком случае бывал переполнен до отказа, и толпа провожающих, не поместившихся в зале, заполняла весь вестибюль писательского клуба. А иногда пришедших отдать последнюю дань усопшему бывало совсем мало – всего-навсего пятнадцать – двадцать человек, сиротливо теснившихся у гроба. Но за многие годы я знаю только один – единственный! – случай, когда проводить «дорогого покойника» не пришел никто.
У гроба Владимира Владимировича Ермилова не было ни души (кроме, разумеется, упомянутого выше Ария Давыдовича).
Ситуация была до такой степени необычная, что литфондовское и клубное начальство растерялось. Резонно предполагая, что лицам, провалившим важное общественное мероприятие, придется за это отвечать (пойди потом доказывай, что ты не верблюд), кто-то из них в панике позвонил в ЦК. И последовало мудрое решение. Не просто решение, а – приказ: в добровольно-принудительном порядке согнать в Малый зал всех служащих ЦДЛ: официантов, уборщиц, секретарш, счетоводов, библиотекарей… Явилось, конечно, и все клубное начальство. Строго поглядывая на подчиненных, они нагнетали гражданскую скорбь, а те послушно шмыгали носами. Некоторые, говорят, даже плакали.
Из похорон, проходивших по первому разряду,
мне особенно запомнились похороны Маршака. О них я однажды (кажется, даже не однажды) уже вспоминал. Но – не боюсь повториться.
Мы стояли втроем около сцены: Валя Берестов, я и друг Маршака – британский парламентарий Эмрис Хьюз. Утопавший в цветах гроб с телом Самуила Яковлевича еще оставался на сцене: утомительная гражданская панихида только что кончилась.
Валя бойко болтал о чем-то с Хьюзом по-английски. Я делал вид, что тоже принимаю участие в разговоре, хотя не понимал ни слова. Нет, какие-то отдельные слова я понимал: вот, например, только что мелькнувшее слово «рашен». Но смысл того, о чем они говорили, я не улавливал.
– Что? Что он сказал? – не выдержав, спросил я у Вали.
Валя перевел:
– Что не видал в жизни ничего страшнее русских похорон.
Что говорить! Процедура была тяжелая.
Сладкий, одуряющий запах цветов. Надрывающая душу траурная музыка. Бесконечная вереница людей, идущих мимо гроба. Почетный караул. И наконец – речи, речи. Бесконечные речи: иногда – искренние, человечные, чаще – лицемерно-фальшивые, официальные, полагающиеся покойнику по его месту в официальной табели о рангах.
– Объясни ему, – сказал я Вале, – что это не русские, а советские похороны. Государственные. К тому же – по самому высокому разряду.