Виктор Чернов - Перед бурей
С «Почина» началось некоторое обособление Н. Д., как лидера «правого крыла» нашей партии. В сущности, первый шаг в этом направлении имел место еще раньше, на Лондонской общепартийной конференции 1908 года.
Авксентьев вообще был богато одаренной натурой. Широко философски образованный, он обладал и высокоразвитым художественным вкусом. Были у него и артистические задатки, которых он не развил. Он был превосходный чтец, блестящий рассказчик и остроумный собеседник.
Психологический отрыв Бориса Савинкова от партии начался давно. В сущности, настоящим партийным человеком он никогда не был. Он был скорее «попутчиком» в партии.
«Я ведь, В. М., собственно говоря, не эсер, а народовол», — заявил он как-то раз и принялся обращать многих боевиков в «народовольчество», которое в изменившейся и усложнившейся обстановке было, как программа, уже не живым, а историческим словом. Попытка объясниться показала, что Савинков просто скептик по отношению ко всем партийным теориям, скептик не по какому-нибудь более глубокому подходу, а по недосугу вдуматься и неимению для этого серьезной подготовки; народовольчество же, именно по изжитости программно-теоретического содержания, оставалось лишь как казовая сторона, которая его и привлекала. Но длилось это недолго.
«Я, В. М., ведь в сущности анарх», — с каким-то смешком заявил Савинков после поездки в Лондон и нескольких разговоров с П. А. Кропоткиным. Если бы Савинков всерьез мог сделаться анархистом, он, конечно, выбрал бы не коммунистический анархизм Кропоткина, а какую-нибудь разновидность анархо-индивидуализма.
Эстетство и духовный аристократизм потом бросили Савинкова на время в сторону «христиан третьего завета», Мережковского и Зинаиды Гиппиус, тогда почему-то вообразивших, что они должны создать какое-то «религиозное народничество» и сделать религию душой революции.
Савинков внес в террористическую среду новый тон, которого раньше, в демократические времена Гершуни, не было и в помине.
Это была своеобразная выправка и психология военно-террористического цеха, свысока относящегося к другим видам работы, как менее героическим. Не все боевики, в атмосфере вечной нервной напряженности и опасности для жизни, умели сохранить идейное достоинство и моральное равновесие, чтобы совсем не поддаться этому новому «душку», каждое проявление которого вызывало трения с «комитетскими» работниками, причиняло нам много и мелких неприятностей и серьезного горя.
После опубликования Савинковым, под псевдонимом В. Ропшин, «Коня Бледного», впервые раздались с разных сторон даже требования об его исключении из партии: морально-политическая сущность этого произведения одними воспринималась, как оплевывание террористов и партии, другими — как претензии на сверхчеловечество и проповедь аморализма.
Савинков резко высмеивал все эти нападки, основанные на незаконном смешении героя рассказа, Жоржа, с автором, а остальных персонажей — с разными его товарищами по боевой работе. Мне казалось ясным, что если Савинков и вложил что-то «свое» в Жоржа, то иное «свое» он вложил в антиподов Жоржа; я знал, что Савинков, хотя и путано, и слабо, но всё же частично отразил в диалогах «Коня Бледного» кое-какие из глубочайших переживаний таких людей, как Каляев и Сазонов.
Я знал, что из своего каторжного захолустья Сазонов требовал, чтобы его тоже исключили из партии, если будут исключать Савинкова. Общее несчастье открытие провокации Азефа — сняло с очереди вопрос о «Коне Бледном»: вокруг Савинкова сплотилось несколько человек, задавшихся целью новыми атаками «очистить террор от пятна», наложенного участием «великого провокатора»; но слишком ли были неблагоприятны внешние обстоятельства, вмешался ли случай, или Савинков оказался несостоятельным, как «единый глава» новой террористической организации, только из нее ровно ничего не вышло.
Савинков вернулся к литературе и в «То, чего не было» пробовал продолжить и углубить постановку морально-революционной проблемы, начатой в «Коне Бледном» — без всякого успеха. Высокомерно-пренебрежительное отношение к людям, иссушавшее его душу, могло дать только карикатуриста, а не художника революции. Верные своему догмату свободы мысли и критики, мы предоставили Савинкову право высказаться на страницах «Заветов»: но не мало крупных партийных деятелей осталось «при особом мнении», готовые уже тогда отнестись к Савинкову, как к «отрезанному ломтю». В последнем отношении, пожалуй, они проявили больше проницательности по отношению к будущему, тогда как мы больше терпимости и уважения к формальным правам всякого несогласно мыслящего члена партии.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Наши взаимоотношения с Польской Социалистической Партией (ППС). — Доклад Пилсудского в Париже накануне 1-ой мировой войны. — Разрыв ППС с ПСР. — Война. — Раскол в социалистических рядах. — Социал-патриоты, интернационалисты и пораженцы. — Циммервальдская конференция
Канун первой мировой войны для нас был ознаменован внезапным острым расхождением с польскими социалистами в лице известной Партии Польских Социалистов.
С самого возникновения Партии Социалистов-Революционеров у нее как-то почти автоматически установились с ППС самые тесные и даже сердечные отношения. Уже в нашем «надполье», в «Русском Богатстве» Н. К. Михайловского, со всеми польскими делами и проблемами знакомил русскую читающую публику видный член ППС Людвиг Василевский, писавший под псевдонимом Л. Плохоцкого. Естественно, что он в той же роли перешел и в нашу «подпольную» «Революционную Россию». Далее, мы всегда считали себя непосредственными преемниками и продолжателями «Народной Воли»; а одним из ее замечательных организационных достижений считалось заключение федеративного союза с предшественницей ППС, польской партией «Пролетариат». То было формальное закрепление идейной солидарности русского и польского социализма в делах их общей, единой и нераздельной непосредственной революционной войны против самодержавия: «За вашу и нашу вольность!».
В рядах основоположников и ветеранов нашего движения никаких расхождений по вопросу о наших взаимоотношениях с поляками тоже не возникало. Лично я всегда сознавал и чувствовал себя в этом вопросе политически единодушным с такими людьми, как Лавров, «бабушка» Брешковская, Шишко, Волховской и др. Не иначе смотрели на дело и люди поколения, непосредственно предшествовавшего моему: Михаил Гоц, Минор, Гершуни. Всем нам были чрезвычайно дороги и святы великие традиции русского революционного движения, утверждавшие польско-русское братство еще со времен «декабристов» и кончая идейными основоположниками революционного народничества: Некрасовым, Чернышевским внутри России, Герценом и Бакуниным — за рубежом.