Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ) - Ремизов Виталий Борисович
«Вспоминая общее впечатление от того, что говорил в 1887 году Лев Николаевич, я могу восстановить в памяти некоторые его мысли по тем заметкам, которые сохранились в моем дневнике… Мне хочется привести кое-что из этого в том именно виде, в котором оно первоначально выливалось из уст Льва Николаевича.
— В каждом литературном произведении, — говорил он, — надо отличать три элемента. Самый главный — это содержание, затем любовь автора к своему предмету и, наконец, техника. Только гармония содержания и любви дает полноту произведению, и тогда обыкновенно третий элемент — техника — достигает известного совершенства сам собою. У Тургенева, в сущности, немного содержания в произведениях, но большая любовь к своему предмету и великолепная техника. Наоборот, у Достоевского огромное содержание, но никакой техники; а у Некрасова есть содержание и техника, но нет элемента действительной любви» (ТВ С. Т. I. С. 397–398).
«…О многом, многом хочется и нужно писать вам — теперь хоть самое главное. Посылаю назад рукопись Марка Аврелия. Хорошо. Нужно хорошее биографическое вступление. Некоторые — я вычеркнул, некоторые очертил карандашом — считаю лучше выкинуть. Чем короче, тем сильнее. Еще посылаю рукопись Семенова Солдатка (повесть С. Т. Семенова. — В. Р.). Он много прибавил и вышло цинично. Надо как-нибудь это исправить. Ум хорошо, два лучше. Вы прочтите и подумайте. — О Китае из Simon (Русский перевод: Г. Симон. Срединное царство. СПб., 1884. — В. Р.) готова очень хорошая статья, я вчера ее передал назад Гацуку (по-видимому племяннику издателя. — В. Р.), чтобы упростить слог. Орлов написал о Паскале и 2-й раз исправляет. Я думаю, будет недурно. Был здесь француз Pagés (Эмиль Паже — переводчик трактата Л. Н. Толстого «Так что же нам делать?». — В. Р.) и еще чех Масарик (автор ряда работ по вопросам философии и социологии, в 1919–1935 гг. президент Чехословацкой Республики. — В. Р.). Оба профессора философии. Но оба сердечные и свободные люди. Пришло в голову издавать Посредник международный в Лейпциге без цензуры на 3-х или 4-х языках. Программа: Всё, чтó выработал дух человеческий во всех областях — такое, чтó доступно пониманию рабочих трудящихся масс и чтó непротивно нравственному учению Христа: мудрость, история, поэзия, искусства… Устройства учреждений никакого не нужно: Посредник с расширенной программой. Все, чтó у вас есть, не пропускаемое цензурой — статьи Озмидова [137] (переделывал произведения Л. Н. Толстого с целью их упрощения. — В. Р.), Декларация Гарисона (американский просветитель, борец против рабства, проповедник непротивления злу злом. — В. Р.) и очерк его жизни, Легенда Костомарова («Сорок лет». — В. Р.), Достоевского («Старец Зосима» — главы из «Братьев Карамазовых» цензура не разрешила печатать. — В. Р.), Лескова («Скоморох Памфалон» и «Сказание о Федоре-христианине и друге его Абраме-жидовине». — В. Р.) — все, чтó есть, печатать в Лейпциге на 4-х языках — Русском, Французском, Немецком, Английском, и на обертках печатать краткую программу. Целую вас, милые друзья. Л. Толстой» (86, 143–144).
Вера и Маша Кузминские. 1883
«Девочки ваши, милые друзья Саша и Таня, очень милы — обе, каждая в своем роде, и живут прекрасно, не праздно. Вера переписывает усердно библиотеку, а Маша пишет, шьет, читает, и нынче с ней мы учили, bitte, Машиных учениц и учеников (крестьянских детей из школы, организованной М. Л. Толстой. — В. Р.) и оба, кажется, разохотились — так милы эти дети. По вечерам — чтение вслух, то был Достоевский, то Merimée (Проспер Мериме. — В. Р.), то Руссо, то Пушкин даже (Цыгане), то Лермонтов, и предстоит многое — одно естественно вызывает другое…» (64, 185–186).
«Лев Николаевич очень жалеет, что Герцен недоступен нашей публике и в особенности молодежи: чтение его может только отрезвить и отвратить от революционной деятельности.
— Французам, англичанам или немцам, литературы которых обладают большим числом великих писателей, чем наша литература, легче перенести утрату одного из них. Но у нас кого читать, много ли у нас великих писателей? — говорил Толстой. — Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Герцен, Достоевский, ну… я (без ложной скромности), некоторые прибавляют Тургенева и Гончарова. Ну вот и все. И вот один из них выкинут, не существует для публики — невознаградимая утрата!
Лев Николаевич видел Герцена в Лондоне, и тот произвел на него сильное впечатление. Но политика тогда не занимала его, он увлекался другим.
— На мне были тогда надеты шоры, — говорил Толстой, — и я видел только то, чем увлекался тогда» (ТВ С. Т. I. С. 318).
А. В. Цинглер
«Кто-то поднимает вопрос, что именно главное в художественном произведении.
— В художественном произведении, — говорит Лев Николаевич, — должно быть непременно что-нибудь новое, свое. Дело как раз не в том, как писать. Прочтут «Крейцерову сонату»… Ах, вот как нужно писать: ехали в вагоне и разговаривали… Нужно непременно в чем-нибудь пойти дальше других, отколупнуть хоть самый маленький свежий кусочек… И вот почему у Достоевского в «Преступлении и наказании» первая часть прекрасна, а вторая часть уже слабее… Достоевский никогда не умел писать именно потому, что у него всегда было слишком много мыслей, ему слишком много нужно было сказать своего… И все-таки Достоевский — это самое истинное художество. А нельзя, как мой друг Фет, который в шестнадцать лет писал: «Ручеек журчит, луна светит, и она меня любит». Писал, писал, и в шестьдесят лет пишет: «Она меня любит, ручеек журчит, и луна светит» (ТВ С. Т. I. С. 456).
«Жизнь ваша, судя по вашему письму и по тому, как я помню вас, очень хорошая. Не тяготитесь ею, а благодарите за нее Бога. Можно сомневаться о том, полезно или нет чтение рабочему народу, но когда приходят просить почитать и вы даете Достоевского вместо Гуака (лубочная повесть, массовое «чтиво» для народа. — В. Р.), которого бы они читали, нет места сомнению. То-то и хорошо в вашей жизни. Помогай вам Бог.
Книг не знаю, каких вам нужно. Напишите список того, что бы желали иметь, и, может быть, я найду или достану» (65, 50).