Анатолий Мариенгоф - Это вам, потомки!
Один довольно известный газетчик, выйдя из больницы, рассказывал:
— Рядом со мной на койке лежал Лев Григорьевич из обувной артели. Он от радикулита маялся. Как-то просыпаюсь я от его стона. Ну, само собой, спрашиваю:
— Что, Лев Григорьевич, больно?
Он отвечает со стоном:
— Не-е-т.
Недоумеваю:
— А что же вы стонете?
— Было больно. Третьего дня очень больно было.
Надо зарубить себе на носу: уж если стонать, то от сегодняшней боли.
* * *
Про режиссера Хохлова, с сонными глазами посапывающего на репетициях, актеры Большого драматического театра говорили:
— Хохлов умер, но тело его живет.
А другого режиссера, тоже довольно известного и того же «почтенного» возраста, актеры прозвали:
— Бодрый маразм!
Вот бы под конец жизни угодить в золотую середину.
* * *
Мишке Софронову дали трешницу. Он сказал:
— На эти деньги я куплю барбарисок и раздам всем хулиганам в классе. Тогда они меня не будут бить.
И еще: как-то вхожу во двор и вижу такую картину — стоит, подбоченившись, глухонемой Петька, а перед ним на коленях Мишка. И бьет земные поклоны. Они сверстники.
— Миша! Миша! — подзываю я коленопреклоненного.
Он поднимается, неторопливо отряхивает штаны и, пригладив хохолок, подходит ко мне.
— Чего это ты перед Петькой распластался?
— Да так, на всякий случай. Он ведь гроза нашего двора.
Поразительный парень этот Мишка. Очень современен. Далеко пойдет.
* * *
В последней сценической редакции Городничий у Гоголя, как известно, говорит:
«Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие: к нам едет ревизор».
Пятнадцать слов.
А в первой редакции было:
«Я пригласил вас, господа… Вот и Антона Антоновича, и Григория Петровича, и Христиана Ивановича, и всех вас для того, чтобы сообщить одно чрезвычайно важное известие, которое, признаюсь вам, чрезвычайно меня потревожило. И вдруг сего дня неожиданное известие, что отправился из Петербурга чиновник с секретным предписанием обревизовать все относящееся по части управления и именно в нашу губернию, что уже выехал десять дней назад тому и с часу на час должен быть, если не действительно уже находится в нашем городе».
То есть 78 слов.
Во второй редакции было — 45.
В третьей — 32.
А в четвертой, как сказано, в беловой — 15.
Ну, а у нас? Где они — эти четвертые редакции? Не приучены. Некогда. Заседания в Союзе писателей, совещания, собрания, партсобрания, бюро, партбюро, секретариат, президиум, правление, выборы, перевыборы… Трудятся товарищи писатели. Запыхались.
Вот и результаты!
* * *
Это хорошо сказано про язык: «за белыми березками мокрый теленочек».
* * *
В девятнадцатом году выходил на трибуну Вадим Шершеневич и говорил:
«Видите ли, товарищи, я поэт гениальный».
Примерно то же самое говорили и Есенин, и я, и даже Рюрик Ивнев своим тоненьким девическим голоском.
В больших переполненных залах — умные улыбались, наивные верили, дураки злились и негодовали. А говорилось это главным образом для них — для дураков.
«Гусей хочется подразнить», — пояснял Есенин.
Древняя традиция! Очень древняя. Вот Иисус еще посмелей был. Забирался на крышу и объявлял, что он сын Бога и сошел с небес.
Евангелист замечает, что при этом зеваки обычно судачили:
— Не Иисус ли это, сын плотника Иосифа? Ведь мы знаем его мать и отца, как же он говорит, что сошел с неба!
Четыре родных брата «сошедшего с небес» — Иаков, Иоссий, Иуда и Симеон — тут же мозолили глаза.
Даже нехитрые доверчивые ученики Иисуса, по словам евангелиста, очень удивлялись:
«Как, мол, такое можно слушать!»
Значит, надо признать, что мы не очень-то были оригинальны со своим эпатажем. Ему две тысячи лет без малого.
А распяли Иисуса дураки. Их ведь много, и они всегда очень деятельные, крикливые.
Лев Толстой в 1850 году (запись в дневнике) ставил перед собой три цели, чтобы «поправить свои дела»:
1) Попасть в круг игроков и при деньгах играть.
2) Попасть в высокий свет и при известных условиях жениться.
3) Найти место, выгодное для службы.
Вот был парень!..
Французы в таких случаях заключают:
«Когда бес стареет, он делается отшельником».
* * *
Есенин говорил:
— Ничего, Толя, все образуется.
Прошла жизнь, и ничего не образовалось.
* * *
Я, пожалуй, эпикуреец.
«Смерть не имеет к нам никакого отношения, — говорил Эпикур, — так как когда мы существуем, смерть еще не присутствует, а когда смерть присутствует, тогда мы не существуем».
Примерно так же и я отношусь к «не жизни» (по мягкому философскому выражению). Но, когда уходит близкое любимое существо — очень близкое, очень любимое, — я совершенно бессилен и всякое утешительное умничанье вызывает у меня бешеную злобу.
* * *
Нетерпимость? Конечно! Какое же без нее искусство?
«…Корнель, Расин, Мольер, Вольтер, Гюго, Дюма… об них мы, не задумываясь, скажем, что они, может быть, отличные, превосходные литераторы, стихотворцы, искусники, риторы, декламаторы, фразеры, но вместе с тем мы, не задумываясь же, скажем, что они и не художники, не поэты, но что их невинно оклеветали художниками и поэтами люди, которые от природы лишены чувства изящного».
Да это же Белинский написал. Какая прелесть! Какая нетерпимость! — Да — Неистовый!
А у нас?… «Будь паинькой. Люби всех классиков. Чти Алексея Максимовича и Владимира Владимировича».
Скука, скука!
* * *
Аристотель говорил: «рабы и другие животные».
Как будто это про нас сказано. Именно: выдрессированные животные.
* * *
Сталин превосходно знал не только Макиавелли, но и Аристотеля.
Вот что писал этот древний грек о мерах, способствующих «сохранению тирании»:
«Необходимо — угнетение людей, возвышающихся над общим уровнем, вытеснение людей мыслящих… строгий надсмотр за всем, что возбуждает в гражданах предприимчивость и взаимное доверие, запрещение всех тех обществ, в которых может быть обмен мыслей; напротив, дозволение всего того, что способствует к возможно большему разобщению граждан… Не оставаться в неведении того, что говорят или что делают подданные, но иметь соглядатаев… сеять раздоры и поселять вражду между гражданами… ссорить друзей между собой… и чтобы подданные, занятые каждодневной работой, не имели разговоров».