Никита Гиляров-Платонов - Из пережитого. Том 2
По старой программе не только ученик, но и учащий был сосредоточен; каждый наставник ведал одну науку, и лишь языки были придатком; но из тех по крайней мере латинский не был вне связи с главным занятием профессора, потому что уроки риторики и философии, с которыми соединялось преподавание латинского языка, давались на латинском же. Только греческий, еврейский и новейшие оставались вне связи с наукой, которую преподавал профессор; их преподавание возлагалось на наставников истории и математики, и это послужило к упадку языкознания. Но предполагалось, что с языками (за исключением еврейского и новых) вполне ознакомлены ученики уже до семинарии. И в самом деле, разве четырех лет, и почти даже пяти, исключительно посвященных древним языкам и более ничему, недостаточно для полного их усвоения? В семинарии оставалось бы только объяснять авторов исторически и критически. На деле выходило, однако, что латынью занимались спустя рукава, а изучение греческого языка шло попятно: выходивший из семинарии знал слабее, нежели выходивший из училища. Было бы иное, когда бы главная наука брала у греческого языка постоянный материал и ссылалась бы на него; например, профессор логики — на Аристотеля, а профессор богословия приводил бы тексты на греческом. С еврейским и новыми языками было еще хуже: то были предметы совсем отлетные, и преподаватели их, за ничтожными исключениями, сами были круглые невежды. Профессоров даже греческого языка ученики иногда останавливали и поправляли, а один преподаватель обессмертил себя следующим собственным рассказом. «Зачем ты слушаешь подсказов?» — замечает он экзаменуемому ритору (в качестве профессора он экзаменовал, преподавателем был лектор). «Могут подсказать тебе на смех. Когда я в семинарии учился, было так. Ученик не знал даже, что значит Ёќа. Ему подсказывают: Ёќа — ибо, а я отвечаю: Ёќа — рыба». И «Ёќа — рыба» оказался профессором греческого языка!
После преобразования языки еще ниже упали, задавленные много-предметностью; еврейский же с французским и немецким совсем отставлены, исключенные из числа обязательных предметов. Упали и бывшие второстепенные — история и математика. Оставаясь второстепенными в курсе, они сохраняли прежде главное значение, по крайней мере для самого преподавателя. Теперь же каждому, сверх уроков по языку, пристегнуто было еще по одному или нескольку предметов, равноправных и с историей, и с математикой, и даже важнейших, вроде Священного Писания. К этой каше не только внимание учеников ослабевало, но и рвение преподавателей хладело; они терялись, и если плохо приготовлены сами, что с большинством случалось, то не возникало повелительных интересов и пополнить сведения, так как ни одна из наук не давала ручательства, что останется навсегда связанною с профессией.
Судьба математики была особенно жалкая. Учащиеся ею пренебрегали, учащие были совсем невежды, потому что в самой Академии, откуда исходили преподаватели, никогда не бывало более двух, много трех охотников слушать математические лекции. Начальство, выходившее из тех же учащихся и учащих, разделяло общий взгляд и смотрело на уроки математики, как на брошенное время. Случайно наш ректор Иосиф (теперь пребывающий на покое архиепископ Воронежский) представлял исключение: он знал математику и в Академии был из нее первым студентом. Он внимательно производил экзамены, усовещивал плохо отвечавших; но против общего течения не мог плыть.
Математика дала мне первый случай к одному наблюдению, которое потом подтверждалось. Не замечал ли на своем веку кто-нибудь из читателей, что бывают книги, по виду глупые, именно по виду, а не по содержанию? Это — то же таинственное, не исследованное отношение, как походная буква у писателя или как связь почерка с характером и наружностью человека. Связь эта несомненна. Покойный Ф.В. Чижов, известный общественный деятель и писатель, обладал даром, в зрелом уже возрасте приобретенным и к концу жизни утраченным, угадывать человека по почерку и почерк по человеку. Некоторые примеры поразительны. Он проживал одно время близ Киева в арендованном у казны имении. Знаком был с киевскими академическими властями и раз, навестив их, застал их за составлением списка студентов. Ректор, инспектор, профессора, вся конференция — люди знакомые.
— А вот, Федор Васильевич, не поможете ли нам? Мы тут ломаем голову: четыре сочинения четырех студентов, и мы не решаемся, кому отдать предпочтение.
Федор Васильевич чувствовал себя, выражусь так, в наитии.
— Извольте, очень рад; дайте тетрадки. Не думайте, я не буду входить в богословские и философские тонкости, и вообще содержания касаться не стану; мне достаточно почерка.
Взял тетради, посмотрел и начал определять у каждого степень дарований, трудолюбия, предрасположение к известным родам умственного труда. Перейдя к четвертому, выразился с состраданием:
— А это — сирота; тяжела ему досталась жизнь.
И начал описывать прошлое студента. Присутствовавшие были поражены, а ректор, набожный архимандрит, перекрестясь, воскликнул:
— Ну, Федор Васильевич, если б я не знал, что вы человек верующий, я бы объяснил ваши отзывы действием злого духа.
В другой раз, посмотрев на почерк, он отозвался, что писал человек, который при входе в комнату несет одно плечо вперед; при этом сделал движение, заставившее хохотать присутствовавших, потому что неизвестный Чижову писавший именно употреблял эту манеру. Приятелю своему, доктору, по почерку невесты определил ее вкусы, назвал любимых ею писателей и даже описал ее наружность. Когда я с ним познакомился и чрез несколько времени пришлось мне оставить письмо ему в его квартире, он с удивлением сказал, что сначала предполагал мой почерк не таким.
— У вас должны бы быть строки в середине выгнуты, а не так прямы, как в письме.
— Вы заключаете верно, — отвечал я. — Прямизна строк произошла случайно, оттого что я писал записку на подоконнике в швейцарской, стоя. А когда я пишу за столом и сидя, строки у меня действительно выходят с прогибом в середине.
Итак, соотношение существует, хотя закон не исследован. Как в почерке, так и в наружном виде издания отражаются и ум, и характер, и вкусы; почему знать — может быть, даже наружный вид автора и издателя, как белокурые волосы в почерке (их угадывал Чижов). Я наблюл, что есть книги, глупые на вид. К некоторым питаю антипатию, независимо от их содержания. Книгопродавцы, букинисты в особенности, обладают даром угадывать внутреннее достоинство книги по наружности: повертит, посмотрит, перелистует, не читает, как не читал и Чижов студенческих сочинений, — и произнесет приговор, не о внешнем виде книги, а об ее успехе в публике, об ее содержании, в общественное значение которого как-то проникает, не давая себе отчета, чрез наружность книги.