Константин Мочульский - Валерий Брюсов
Летом 1897 года Брюсов в первый раз едет за границу. Он путешествует по Германии и ограничивает свой маршрут посещением немногих городов: Берлин, Кельн, Ахен и Бонн. В Берлине его очаровывают картины Боттичелли. «Кельн и Ахен, — пишет он, — ослепили меня яркой золоченой пышностью своих средневековых храмов. Впервые „сквозь магический кристалл“ предстали мне образы „Огненного Ангела“». Той же осенью он отправляется в Малороссию, посещает гоголевские места — Миргород, Сорочинцы. Васнецовские фрески в Владимирском соборе в Киеве кажутся ему «подлинной красотой».
ГЛАВА ВТОРАЯ. (1897–1902)
В 1897 году в дом Брюсова поступила гувернанткой скромная, молчаливая и незаметная девушка, Иоанна Матвеевна Рунт. Поэт долго ее не замечал, но она окружила его таким вниманием, так героически защищала его рукописи от налетов наводившей порядок няни Секлетиньи, что в один прекрасный день он вдруг ее увидел. 28 сентября того же года они скромно, почти тайно повенчались. «Жена Брюсова, — пишет З. Гиппиус, — маленькая женщина, полька, необыкновенно-обыкновенная… Ведь это единственная женщина, которую во всю жизнь Брюсов любил». Единственный раз пишет он в дневнике о любви и нежности без притворства и «литературы». — 2 октября 1897 года. «Я давно искал этой близости с другой душой, этого всепоглощающего слияния двух существ. Я именно создан для бесконечной любви, для бесконечной нежности. Я вступил в свой родной мир. Я должен был узнать блаженство».
Иоанна Матвеевна была первой и последней любовью поэта; у него была бурная эротическая жизнь, драмы, увлечения, связи, но, несмотря на все измены, — ей одной он оставался верен.
3 апреля 1898 года Брюсов отмечает в дневнике: «Переехали на Цветной бульвар. Живу „в своей семье“ снова». Мэтр декадентства пребывает в патриархальном купеческом мире, изображенном Островским. З. Гиппиус вспоминает: «В то время Брюсов жил на Цветном бульваре, в „собственном доме“. То есть в доме своего отца, в отведенной ему маленькой квартире… В калитку стучат кольцом, потом пробираются по двору, по тропинке меж сугробами; деревянная темная лесенка с обмерзшими, скользкими ступенями. Внутри— маленькие комнатки, жарко натопленные, но с полу дует». В кафелях печей отражались листы больших латаний, стоявших в горшках. Критика истратила много остроумия, чтобы отгадать «символический» смысл брюсовского знаменитого стихотворения:
Тень несозданных созданий
Колыхается во сне,
Словно лопасти латаний
На эмалевой стене.
Для Ходасевича— это просто «реальное описание домашней обстановки».[3] Брюсов встречал гостей в обществе своей жены, Иоанны Матвеевны, и сестры жены, Брониславы Матвеевны. Он был гостеприимным хозяином, но, ехидно прибавляет Ходасевич, «металлическая спичечница, лежавшая на столе, была привязана на веревочке». Поэт поражал странным сочетанием декадентской эстетики с московским мещанством: скромный, с короткими усиками, с бобриком на голове, в пиджаке обычнейшего покроя и в бумажном воротничке, он читал стихи порывисто, с коротким дыханием, высоким голосом, переходящим в поющие вскрики.
В 1898 году Брюсов подводит итоги своих размышлений об искусстве. Вызванная им к жизни символическая школа должна иметь твердую теоретическую базу. Статья Льва Толстого об искусстве вдохновляет его на изложение своей собственной теории. 18 января он записывает в дневник: «Важнейшее событие этих дней — появление статьи гр. Л. Толстого об искусстве. Идеи Толстого так совпадают с моими, что первое время я был в отчаянии, хотел писать письма в редакции, протестовать — теперь успокоился и довольствуюсь письмом к самому Толстому». Действительно, он написал Толстому, прося его упомянуть в примечании, что эти взгляды он уже высказал в предисловии к «Chefs d'œuvre». Письмо неизвестного декадента, вероятно, немало удивило Толстого и последствий не имело. Впрочем, Брюсов напрасно приходил в отчаяние: случайное и чисто внешнее сходство между идеями великого писателя и взглядами главы символистов никем не было замечено. Брюсов с жаром принимается за свою «книгу». «Окружаю себя книгами и тетрадями, — пишет он. — Вновь и вновь вникаю в Лейбница и Канта, читаю Державина и „Гамлета“. Обратиться в книжного человека, знать страсти по описаниям, жизнь по романам, — а, хорошая цель!.. Я должен во что бы то ни стало написать свою книгу, иначе я буду несчастен, потеряю веру в себя».
Заветная мечта отвлеченного человека — уйти от жизни, зарыться в библиотеке, познавать действительность через ее словесные отражения. Ему уже двадцать пять лет, а что он сделал? Где завоеванные им царства? «Ведь должен же я идти вперед! — восклицает он. — Должен победить!» — «Неужели все эти гордые начинания, эти планы, эта работа, этот беспрерывный труд многих лет обратятся в ничто? Юность моя — юность гения. Я жил и поступал так, что оправдывать мое поведение могут только великие деяния. Они должны быть, или я буду смешон. Заложить фундамент для храма, а построить заурядную гостиницу. Я должен идти вперед, я принял на себя это обязательство».
Что мешает ему стать «великим человеком»? Почему он не может войти в жизнь, перестать рефлектировать и начать переживать? Весной 1898 года Брюсов делает героическую попытку победить самого себя: стать непосредственным. В апреле он едет в Крым. «Делаю все, — записывает он, — что подобает туристу и любителю полуденных красот: слушаю море, карабкаюсь на скалы, осматриваю разные развалины. Не я буду виноват, если и теперь не сумею „полюбить“ природу». А через несколько дней он уже празднует победу: с прежним раздвоением покончено; после тяжелой борьбы он завоевал наконец и простоту и непосредственность! Очень любопытная запись в дневнике от 8 мая: «„Блажен, кто смолоду был молод“. Мне много говорит этот почти опошленный пушкинский стих. Я не был молод смолоду, я испытывал все мученья раздвоения. С ранней юности я не смел отдаваться чувствам. Я многим говорил о любви, но долго не смел любить. Два года тому назад, проезжая по Крыму, я не решался без дум наслаждаться природой. Я был рабом предвзятых мнений и поставленных себе целей. О, много нужно было борьбы, чтобы понять ничтожество всех учений и целей, всех „почему“ и „зачем“ и мнимой науки, и мнимой поэзии! Много нужно было борьбы, чтобы понять, что выше всего душа своя. И вот, побеждая все то, что целые годы держало меня в тисках, я достигаю и простоты и искренности, я отдаюсь чувству, я молод…» Увы! борьба была слишком непродолжительна, победа слишком блестяща. Весь этот «душевный процесс» — новое головное построение теоретика символизма.