Александр Ливергант - Фицджеральд
Терпимости к юношам, «любящим поговорить о вине и сигаретах», университетская администрация не проявляла, однако Скотт был столь общителен, жизнерадостен, обаятелен, что любые проделки сходили ему с рук. С рук сходили, но кривляньем перед зеркалом, выигрышами в покер и «практическими шутками» можно было добиться разве что дешевой популярности у сверстников — никак не «общеуниверситетской» значимости, к которой Фицджеральд с первых же дней в Принстоне всей душой стремился.
В университете имелось четыре способа преуспеть, стать, как принято было говорить в Принстоне, «большим человеком» («big man»), и по крайней мере два самых надежных — спорт и успеваемость — были Скотту заказаны.
Насколько спортивные достижения важны для успеха, Скотт хорошо усвоил — сказался опыт, почерпнутый в «Сент-Пол-Экедеми», тем более в «Ньюмене». Уже на следующий день после поступления Фицджеральд отбивает матери телеграмму: «Принят. Немедленно высылай наколенники и бутсы. Чемодан жду позже». Не понимает — отказывается понимать — другое. Упорства и рвения, даже таких, как у него, для победы в матчах против извечных соперников Принстона — Гарварда и Йеля, оказывается, недостаточно. Для того чтобы стать звездой бейсбола, вторым Фрэнком Чансом, одного рвения с его более чем скромными физическими данными, увы, мало. Карьера героя рассказов его друга, писателя Ринга Ларднера, — полуграмотного зазнайки Бушера, пробивающегося наверх благодаря успехам в бейсболе, ему не грозила.
Отсутствие спортивных успехов сказывалось и на успехах академических. Университет — что наш, что американский — всегда снисходителен к бьющим рекорды чемпионам или к игрокам команды-победительницы, даже если в учебе они «не тянут» — они, как правило, и не тянут. Фицджеральд же, как ни старался, рекордсменом и чемпионом не был, да и к занятиям относился, как и раньше, без повышенного интереса. Лекции прогуливал без зазрения совести: на первом курсе пропустил 49 дней — максимальный срок, который не влек за собой административных взысканий. Да и когда на занятиях присутствовал, был рассеян, нередко после ночных бдений подремывал, на вопросы преподавателей отвечал невпопад, за отсутствием прочных знаний «лил воду». Исключение делал лишь для двоих преподавателей. Для учителя английского языка; студенты — очевидно, за рассеянность — прозвали его «Рип Ван Винклем». Бородатый чудак, и впрямь похожий на заснувшего на 20 лет героя классического рассказа Вашингтона Ирвинга, устраивал у себя дома литературные вечера с чтением стихов Шелли и Китса, любимого поэта Фицджеральда. И для профессора романских языков, впоследствии декана колледжа Кристиана Гаусса[22], немца по происхождению, прошедшего в Париже суровую репортерскую школу и любившего говорить: «Моя цель — рождать идеи, а не находить им решения».
«Рождал» идеи и Фицджеральд. Одна, по крайней мере, оказалась весьма своевременной. Под предлогом болезни (малярия) он надумал отпроситься в академический отпуск с правом вернуться в Принстон осенью следующего года и с обязательством вновь отучиться на третьем курсе. Дело в том, что на предыдущей, весенней сессии Скотт благополучно завалил три экзамена из семи, а остальные четыре сдал с превеликим трудом, и теперь сессия зимняя не сулила ему ничего хорошего. Администрация пошла нерадивому студенту навстречу, по поводу чего в анналах университета сохранилась «охранная грамота»: «Данное удостоверение выдано Ф. Скотту Фицджеральду, который по собственному желанию прекратил посещение занятий в Принстоне 3 января 1916 года ввиду состояния здоровья и имеет право в любое время возобновить занятия на своем курсе». Грозил Фицджеральду не только провал на предстоящей сессии; ему, чего он знать не мог, грозила любовь.
Надо же было так случиться (как выражались в позапрошлом веке авторы сенсационных романов с целью нагнетания «саспенса»), что в Сент-Пол зимой 1916 года одновременно приезжают второгодник Фицджеральд — отбывать до осени следующего года свой академический отпуск, и писаная красотка Джиневра Кинг — погостить у подруги на рождественских каникулах. Джиневра, дочь богатого чикагского предпринимателя, бестрепетно разбивала юные сердца и при этом, ветреная кокетка, любила посетовать: я, мол, бедняжка, никому не нужна, молодые люди меня не жалуют. Разбила она сердце и Скотту, хотя сразу понятно было, что «принцесса», как ее звали «не жаловавшие ее молодые люди», ему не пара (вспомним Гэтсби и его отношения с Дэзи Фэй). Но Фицджеральд, как мы уже себе уяснили, был упорен, азартен, не боялся трудностей; он знал себе цену и не разменивался на мелочи, любил повторять: «Меня интересует лишь все самое лучшее». А потому был потрясен до глубины души, когда однажды, отправившись на танцы с «самой лучшей», услышал чью-то отнюдь не случайно брошенную реплику: «Негоже бедным юношам помышлять о женитьбе на богатых девушках». Тогда, должно быть, и прозвучал впервые в его жизни закрепившийся за ним мотив: «Богатые люди не похожи на нас с вами». По другой версии (заметим мимоходом), вынесенный на танцах вердикт принадлежал самой Джиневре. «Скорее отчаяние, чем вожделение, толкает меня в объятия женщины», — напишет много позже Фицджеральд; теперь же этот американский Вертер с материнским упорством и с отчаянием неразделенной любви («Я не виновата в том, что ты меня идеализировал») продолжает осаду. Водит возлюбленную на танцы, на футбольные матчи и матчи по регби, катает на подержанном «чалмерсе», который приобрели его родители. И чуть ли не каждый день шлет Джиневре пылкие послания: «Не в силах описать то, что я чувствую, когда непрестанно думаю о тебе… Ты для меня будто сон, который я не способен изложить на бумаге…» Грозится даже уйти в монастырь (а его мать, помнится, грозилась броситься в Миссисипи), занимается столь свойственным влюбленному, да еще уязвимому и инфантильному, садомазохизмом: «Опиши мне свое последнее увлечение». Или: «Сейчас ты, быть может, сидишь с каким-нибудь незнакомцем с темными кудрями и ослепительной улыбкой». Не подозревает, что «какой-нибудь незнакомец» — это все тот же Ройбен Уорнер, со свойственным ему и не свойственным Фицджеральду цинизмом Ройбен уверяет приятеля, что его, Скотта, Джиневра любит больше. «Скотт, — довольно фальшиво оправдывается Уорнер, — ты мелешь чепуху, утверждая, будто я вечно тебя обставляю. Я-то знаю, тебя она любит больше…» И в следующей же фразе, смакуя подробности, описывает свое с Джиневрой свидание, не оставляющее никаких сомнений в том, кому, Скотту или Ройбену, коварная обольстительница отдает предпочтение. А, впрочем, предпочтение опытная сердцеедка в разное время отдавала разным молодым людям, постоянством не отличалась. «В то время, — вспоминала она много позже, — я гналась не столько за качеством, сколько за количеством, и хотя Скотт был, чего греха таить, классным парнем, я была слишком легкомысленна, чтобы лишить себя возможности разбивать сердца всем подряд». Отдавала, стало быть, Скотту должное… Роман тянулся долго и кончился тем, чем и должен был кончиться, — ничем. Итог в своем последнем письме Скотту подвела Джиневра: «Я уничтожила твои письма. Ты, наверное, думал, что я буду хранить их вечно? Так знай, для меня они никогда ничего не значили».