Сергей Дурылин - Лермонтов
Она, как пушкинская Татьяна, вышла за нелюбимого человека, старше ее годами. Но любовь к ней Лермонтов пронес до конца жизни и отразил ее в изумительных стихах и излюбленных образах своих поэм. В. А. Лопухиной посвящены, не оглашая ее заветного имени, первые очерки «Демона»; себя мнил Лермонтов Демоном, ее — «монахиней» и «Тамарою». Посвящая ей «Демона» (1831), поэт молил:
Прими мой дар, моя Мадонна!
С тех пор как мне явилась ты,
Моя любовь мне оборона
От порицаний клеветы.
. . . . . . . . . . . . . .
Теперь, как мрачный этот Гений,
Я близ тебя опять воскрес
Для непорочных наслаждений,
И для надежд, и для небес.
И в конце жизни, в одном из самых нежных, благоуханных своих созданий — «Ребенку» (1840), вызванных мгновенной встречей с ребенком В. А. Бахметьевой (Лопухиной), поэт с тихой грустью и теплой верностью отображал милый образ:
Ты на нее похож… Увы! года летят:
Страдания ее до срока изменили;
Но верные мечты тот образ сохранили
В груди моей; тот взор, исполненный огня,
Всегда со мной…
Студенческие годы Лермонтова, давшие так много его сердцу, мысли и музе, оборвались почти внезапно.
1 июня 1831 года Лермонтов подал в Московский университет прошение об увольнении его «по домашним обстоятельствам» с просьбой «снабдить надлежащим свидетельством для перевода в Императорский Санктпетербургский университет». Свидетельство это Лермонтов получил, но когда, приехав в Петербург осенью 1832 года, он явился в тамошний университет, ему там отказали в зачете двух лет пребывания в Московском университете. Приходилось сызнова начинать «годы ученья». Лермонтов не пошел на это, предпочел поступить в школу гвардейских подпрапорщиков, чтобы через два года «выйти в офицеры и, таким образом, на два года раньше вступить в жизнь.
Своему близкому другу М. А. Лопухиной, сестре любимой девушки, он писал из Петербурга:
«До сих пор я жил для литературной карьеры, принес столько жертв своему неблагодарному кумиру и вот теперь я — воин. Быть может, это особенная воля провидения; быть может, этот путь кратчайший, и если он не ведет меня к моей первой цели, может быть, приведет к последней цели всего существующего: умереть с пулею в груди — это стоит медленной агонии старика. Итак, если начнется война, клянусь вам богом, что всегда буду впереди».
Эту клятву Лермонтов исполнил; на войне, на Кавказе, он всегда был впереди, презирая опасность.
Но два года пребывания в юнкерской школе он называл впоследствии «двумя страшными годами».
Страшны они были не тем, что в военной школе приходилось подчиняться дисциплине, усиленно заниматься строевыми учениями, во время лагерных сборов спать на голой земле. Впоследствии, на Кавказе, Лермонтову приходилось по обстоятельствам военного времени жить в гораздо худших условиях. Страшны эти два года Лермонтову были тем, что они оторвали его от умственной жизни, от писательского труда, страшны они были тем, что поэту приходилось жить в среде, резко враждебной мысли и литературе: достаточно указать, что по уставу школы юнкерам было запрещено читать книги литературного содержания! Самое военное дело изучалось в школе не по существу, а больше со стороны внешней «парадировки», как искусство смотровой «выправки».
За показным блеском в школе подпрапорщиков крылось удушливое безмолвие и нравственная распущенность. Умственная и моральная атмосфера в школе была во всем противоположна той, что была в Московском университете.
Как отразилась эта атмосфера на Лермонтове? В школе Лермонтов резко оборвал свой лирический дневник. Он почти перестал в эти «страшные годы» писать стихи. За все время пребывания в школе он, кроме шуточных стихов, написал лишь одну поэму «Хаджи Абрек» и остался ею недоволен.
Именно в это время М. А. Лопухина (сестра Вареньки) встревоженно писала Лермонтову: «Если вы продолжаете писать, не делайте этого никогда в школе и ничего не показывайте вашим товарищам, потому что иногда самая невинная вещь причиняет нам гибель». Лермонтов послушался этого дружеского предупреждения и оборвал свой роман о крестьянском восстании «Вадим», столь опасный в стенах военной школы николаевского времени.
Лишь от одного заветного труда не мог отказаться Лермонтов даже и в стенах этой школьной казармы — от «Демона»: к 1833 году относится третий очерк этой поэмы.
Отказавшись от своего лирического дневника, Лермонтов только в письмах к М. А. Лопухиной и к своей двоюродной сестре А. М. Верещагиной позволял себе откровенно говорить о том, что испытывал в школе подпрапорщиков.
«Я, право, не знаю, каким путем идти мне, путем порока или глупости, — пишет он 19 июня 1833 года. — Правда, оба эти пути часто приводят к одной и той же цели. Знаю, что вы станете увещевать, постараетесь утешать меня — было бы напрасно! Я счастливее, чем когда-либо, веселее любого пьяницы, распевающего на улице! Вас коробит от этих выражений; но, увы! «скажи, с кем ты водишься — и я скажу, кто ты!»
Не безраздумным весельем и жизненным размахом, а глубокой, тщетно скрываемой тоской веет от этих признаний, и в одном из следующих же писем (23 декабря 1833 года) к той же М. А. Лопухиной Лермонтов уже не может скрыть этой тоски, глубокого разочарования в своем жизненном пути и горького предчувствия., что у него нет будущего:
«Моя будущность, блистательная на вид, в сущности, пошла и пуста.
Должен вам признаться, с каждым днем я все больше убеждаюсь, что из меня никогда ничего не выйдет: со всеми моими прекрасными мечтаниями и ложными шагами на жизненном пути; мне или не представляется случая, или недостает решимости. Мне говорят, что случай когда-нибудь выйдет, а решимость приобретется временем и опытностью!.. А кто порукою, что, когда все это будет, я сберегу в себе хоть частицу пламенной молодой души, которой бог одарил меня весьма некстати, что моя воля не истощится от выжидания, что, наконец, я не разочаруюсь во всем том, что в жизни служит двигающим началом?»
22 ноября 1834 года поэт был произведен в корнеты лейб-гвардии гусарского полка.
Он начал жизнь блестящего гвардейского офицера. Его «чудачества» и «шалости» были на виду и на устах всего светского и военного Петербурга. Он имел право сказать: «Теперь я не пишу романов, я их делаю». В эти именно годы (1830–1835) сложился тот образ Лермонтова — злого остроумца, дерзкого проказника, заносчивого дэнди, великосветского Печорина, гвардейца в блестящем гусарском мундире, слегка задрапированном байроническим плащом, — тот внешний образ, которому никогда не соответствовал истинный облик поэта, по который, во мнении большинства современников и мемуаристов, был утвержден за подлинно лермонтовский образ.