Владимир Качан - Арт-пасьянс
Было бы неплохо, если бы наши начальники, те, что отнимают и раздают театры, не относились бы каждый к себе как к мессии, а к своим делам – как к миссии. Они не жалеют и больно бьют, а иногда и промаргивают художников-неборцов. С борцами-то как раз все в порядке: они – свои, даже если в оппозиции, группа крови – та же. А вот неборцы – те чужие, как правило, все о вечном, дурачки малахольные, а нам сейчас надо, «вчера было рано, а послезавтра – поздно».
И вот такой неборец Эфрос попадает в Театр на Таганке, в театр окрепших и закаленных в борьбе за место под солнцем людей. Представьте себе, что георгин по идиотской прихоти судьбы попадает в заросли крапивы. В этой истории нельзя искать виноватых. Нельзя учить крапиву цвести и пахнуть, у нее другие достоинства. Она выживает в тяжелых условиях, кусается, растет высоко и мощно, и из нее получается чрезвычайно полезный, полный витаминов крапивный суп.
Эфрос был другим. Когда он пытался стать борцом, эдаким крапивным георгином – ему это так не шло, что сразу становилось ясно: не его язык, не его метод, не его искусство, не его среда. Он потерял почву под ногами. И умер.
Может, кто-то сочтет эту аналогию дерзкой, но я намеренно ставлю в один ряд (по качеству таланта, по веселой легкости и естественности): Моцарт – Пушкин – Эфрос. Пушкин тоже иногда воображал себя борцом: и руку тренировал тяжелой тростью, и стрелять учился, фехтовал здорово. И ребячески высоко ценил эти умения в себе еще и потому, что они были непреходяще важными в глазах света, который он уважал непонятно за что. Насколько же этот борец оказался ранимым и не защищенным от грязной сплетни, от того, как он выглядит в глазах света, от пошлейшей насмешки, пусть даже воображаемой! Вот и Эфрос поднимал тяжести и иногда воображал себя борцом, чувствуя, наверное, что на земле, где он живет, это качество необходимо.
Я все ищу определение эфросовскому дару. Мне все время хотелось его каким-то словом назвать. И теперь я знаю: талант Эфроса был грациозен. В живописи есть борец – Микеланджело, и неборец – Модильяни, и в музыке есть борец Бетховен, но есть и Моцарт – неборец. Да и в режиссуре мы знаем борца Ефремова и вовсе не борца Виктюка. И нет необходимости уничтожать одних, чтобы жили другие. Хотя по какому-то дьявольскому закону грациозный талант, идущий своей дорогой, погибает первым. Ибо он – мешает, ибо он – бесконечный и мягкий упрек всем кусающимся, царапающимся и крикливым. Но ничего, ничего… «Ни словечка, ни улыбки – немота. Но зато… дуэт для скрипки и альта», – как в стихах Давида Самойлова о Моцарте.
Поэт Алексей Дидуров рассказал мне однажды, как Эфрос говорил ему: «Вся страна наша похожа на книгу о вкусной и здоровой пище. Все знают, как приготовить прекрасный торт или вкусный борщ, но почти никто по этой книге не готовит. То есть мы живем в стране, где нам все время досконально объясняют, как жить чисто, богато, светло, дружно, но никто так не живет. Потому что наш народ делает то, во что верит, а верит тому, что видит. У меня счастливая профессия. Никого ничему не уча, я могу все показать. И мне поверят. Поэтому “Отелло” я буду ставить так: в начале спектакля амфитеатром посажу всех участников, чтобы зритель их подробно разглядел. А в конце спектакля на этом месте останется один Яго, а сзади него – пустые места. Людям все время объясняют, что нехорошо предавать благодетеля, обманывать, разбивать семью, и все слушают и кивают головами, а потом опять предают, обманывают и разрывают. А я покажу. Покажу, что получается, когда предают и обманывают. И все увидят и поверят».
Это каким же надо быть светло-наивным человеком, чтобы так говорить! Насколько же надо быть над нашей помойкой, чтобы сказать: «Я покажу, и мне поверят»! И знаете, в этом есть своя высшая правда. Она заключается в ответе на вопрос, поставленный в начале главы: что остается после режиссера? Остается немного. Всего лишь несколько поколений людей, видевших эти спектакли и благодаря им изменившихся, воспитавших затем своих детей по-другому. И вот вам абсолютно материальное воплощение эфемерного, воздушного искусства театра. Эфрос показал не то, во что нас бесконечно тычут сегодня, – как жить нельзя. Он намекнул нам, как жить надобно. Наметил если не конечную цель, то направление, неустанное стремление к красоте, добру, гармонии – к Богу. Он развивал в нас еще один орган чувств. Быть может, кому-то он и не нужен, но это жертвенная, созидательная работа на отдаленное будущее, на которое всегда надеются люди высокого творческого полета.
Он любил и чтил Феллини. Я думаю, даже был похож на него, как похожа последняя улыбка Ольги Яковлевой – Альмы в спектакле «Лето и дым» на прощальную, в финале фильма, улыбку Кабирии – Джульетты Мазины (это улыбка, извиняющаяся за то, что жизнь прошла, прошла, как дым; извините, что я плачу, и надо ведь жить, надо как-то жить дальше…). Как похожи грустные клоуны Феллини на клоунов Эфроса! Разве это не грустные клоуны в том же спектакле «Лето и дым», в литературном кружке, куда Альма приводит Джона, и где все кончается так неудачно, где у каждого маленького персонажа своя незадавшаяся жизнь, и спасаются они только литературой и своими собраниями? Разве не теми же клоунами населен был изумительный спектакль «Женитьба», где все грустное настолько смешно, а все смешное – так грустно?..
Вот я сижу в зале и смотрю «Джинджер и Фред» или «Месяц в деревне». Я даже не могу уловить момент, с которого все началось. Когда меня начала затягивать эта таинственная, мощная магия, когда я стал соучастником этого действа, когда начал переживать, с каких пор у меня мокрое лицо, и я даже не очень понимаю – почему? И вот уже моя душа, очищенная непостижимым образом от всего, что находится за пределами этой театральной коробки – от смрада и грязи, от злобы и невежества, от… боже мой! да от всего того, что там, – моя бедная душа стонет и мается и спрашивает вновь и вновь: зачем я родился? Как приходит и куда уходит любовь? Для чего мы живем? Отчего так быстро проходит жизнь, а мы так и не успеваем понять, что такое красота и счастье?! Я тихонько смотрю влево и вправо, мне неудобно, что я так раскис, и вижу, что слева и справа – то же самое: у всех заплаканные и несколько смущенные лица. Нам всем слегка неудобно, нам стыдно за то, чем, в сущности, надо бы гордиться, за то, что наши души умылись наконец и открылись навстречу небесной музыке добра и сострадания. И все это – через узнавание, через призму собственной жизни, к которой у нас столько вопросов. Как это сделано?! «Уму непонятно!..» Разве только сердцу. Искусство такого ранга, такого класса – прямой проводник от Бога к человеку, прямое обращение Его к нам.