Иван Жиркевич - Записки Ивана Степановича Жиркевича. 1789–1848
– На тебя я не сержусь никогда, да и сердиться не буду!
Никитин и Худяков, в жизни не наказанные телесно, служат теперь (в 1842 г.) один – полковником, а другой – подполковником по артиллерии.
Все приказания графа ту же минуту я заносил лично в книгу своей рукой, – в торопливости иногда испорчу, вычеркну и продолжаю писать, что следует далее; также и в рапортах помарки и поправки очень часто делал своей рукой, граф никогда за это не сердился, а хвалил меня, и один раз, когда его любимец и родственник адъютант Мякинин,[79] которому он отдавал довольно длинное приказание, стал просить позволения записать оное и вышел, чтобы взять карандаш, он сказал:
– Ты, брат, не Журкевич (так звал меня): ты карандаш всегда должен носить с собой!
В том же 1809 г. я вышел из адъютантов; потом через 14 лет, когда я за отсутствием бригадного командира 15-й артиллерийской бригады оной командовал, Аракчеев, проезжая Тульской губернией, остановился на три дня в деревне помещика Арапетова,[80] где квартировала часть бригадной роты. По долгу службы я отправился к нему с рапортом, и, едва подал ему оный, он стал расспрашивать о служебном порядке. Бывшей при нем Эйлер спросил его:
– Граф! Вы, верно, не узнали полковника?
– Виноват! Ваша фамилия?
– Жиркевич.
– Видно, что совсем потерял глаза, не узнав лучшего, одним словом, единственного своего хорошего адъютанта, – и, обратясь к Клейнмихелю,[81] велел позвать флигель-адъютанта Шумского,[82] которого считал своим побочным сыном. При входе его, он взял его за руку и, подведя ко мне, сказал ему:
– Познакомься с этим человеком, братец, – вот тебе лучший образец, как должно служить и как можно любить меня!..
Пригласил меня остаться на все время, что тут пробыл.
Прошло много времени, но и теперь вспоминаю с благодарностью к человеку строгому, но, по моему мнению, справедливому и особенно благосклонному ко мне начальнику.
В конце 1806 г. генерал Касперский уехал лечиться на Кавказ, а в начале 1807 г. мы выступили вторично в поход против французов, в феврале месяце. До возвращения Касперского батальоном командовал полковник Эйлер; от Гатчины начались для нас усиленные переходы, и под артиллерию давали на каждой станции до тысячи подвод, так что орудия, переставленные на сани, две трети дороги везлись на обывательских лошадях, а офицеры все ехали на подводах. Со всем тем больших особенно переходов мы не делали, но только дневки или расстахи были через 3 или 4 дня. Около Шавли нагнал нас Касперский, и я опять попал на его хлебы. В марте месяце мы перешли границу Пруссии и тут узнали, как мы называли «пятую стихию», грязь! Дороги от весенней ростепели до такой степени распустились, что артиллерия в сутки не могла идти в иной день боле двух или трех верст переходом, и один из офицеров наших, Глухов,[83] на большой дороге с лошадью едва не утонул, но лично сам был спасен, а конь его совсем пошел… в землю! Таким образом тянулись мы до Инстербурга. В апреле подались мы вперед до Бартсонстельна; оттуда генерал мне дал комиссию – отправиться в Кенигсберг для приему на бригаду овса. Собственная же цель моего туда отправления была в том, что я узнал, что брат мой Александр тяжело ранен в январе месяце под Берфридом, лежит в Кенигсберге, где я и отыскал его, прожив с ним более двух недель, а гвардию нагнал уже после сражения под Губрштатом (при Гутштате, 27 мая).[84]
Два брата мои, Николай и Александр, служили в Углицком мушкетерском полку,[85] где был шефом генерал-майор барон Герсдорф.[86] Он любил обоих братьев, как сыновей своих. Николай был майором, Александр – штабс-капитаном. За два или за три дня до сражения под Прейсиш-Эйлау[87] полк их был расположен около деревни Берфрид и врасплох был атакован французами. Брат Николай первый собрал батальон, бросился с ним на плотину, опрокинул французов и дал время собраться и опомниться всему полку, – одним словом, спас честь, а может быть, и жизнь своему начальнику, но сам получил рану в живот пулей. Другой брат, Александр, пробит пулей в грудь навылет. На последнем была шинель на овчинном меху, мундир, по-тогдашнему в груди подложенный ватой, теплая шерстяная фуфайка, – и выстрел по нем был сделан весьма близко, потому что пуля пробила шинель, мундир и проч., прошла под правые сосуды груди, вышла назад под правую лопатку, пробив опять рубашку, фуфайку, стаметовую подкладку, остановилась между оной и сукном мундира. Сочли его за мертвого и оставили на месте сражения, Николая же положили на подводу и отправили к обозу. Считая свою рану легкой, он ждал с нетерпением рассвета, чтобы освободили его живот от пули; о ране или, как полагали, о смерти брата от него скрывали. Батальон же, прогнав французов, подался несколько вперед; но к ночи ему приказано было возвратиться назад к полку, а полку тоже ретироваться далее прежней их позиции; брата Николая положили опять на подводу и через два часа его не стало. Брат же Александр в поле на 20-градусном морозе пролежал часов шесть на земле, истекая кровью. Но как неисповедимы судьбы Божии! Он только за несколько дней до сражения поступил во фронт, а до того времени был полковым казначеем. Когда сочли его убитым, то оставили в поле и накрыли его шинелью; место, где он лежал, было саженей в сорока от дороги. Когда батальон ретировался к полку, унтер-офицер, бывший когда-то писарем при брате, шел стороной, не по дороге, а полем, и набрел на убитого офицера. Ночь была лунная; он снимает шинель и начинает шарить в боковом карман мундира брата, находит там золотые часы и узнает оные! Наклонившись к лицу убитого, дабы рассмотреть хорошенько, слышит слабое дыхание, тотчас же бежит на большую дорогу и просит помощи подобрать раненого. Между тем батальон его уже прошел, а шел батальон другого полка, – не помню какого, – но только поручик этого батальона, князь Абамелек,[88] идет с несколькими солдатами к раненому, берут его на руки и почти волоком тащат до большой дороги, где, увидя идущую артиллерию, упрашивают артиллеристов положить раненого на лафет, и таким образом везли брата с лишком 15 верст до первой перевязки его раны.
Брат умер в 1842 г., страдая, конечно, во всю свою жизнь слабостью груди.
При этом не могу без признательности вспомнить добрым и теплым словом поступок генерала барона Герсдорфа. В память покойного брата, пожертвовавшего жизнью за спасение его и чести полка, он назначил его семейству по свою смерть производить лично от себя по 500 р. ассигнациями ежегодно, а по смерти своей приказал выдать единовременно 10 тыс. р., что и было выполнено в точности. Николай похоронен в Пруссии, недалеко от того места, при котором был ранен.