Александр Бенуа - Мои воспоминания. Книга вторая
Теперь Гёшенен превратился в значительный туристский центр, в место зимнего спорта и рискованных восхождений. Теперь и вокзал его вырос в соответствующую величину: при нем образцовый буфет, а в поселке несколько комфортабельных гостиниц. Но иначе было в 1894 году. Станция была самая захолустная, а в смысле отелей имелся всего один очень неказистый деревянный домик. Оказались мы в нем единственными постояльцами, и это было очень неуютно, тем более, что бородач-хозяин имел совсем неприветливый вид, а единственная прислужница, безобразная и грязная с виду, ничего не понимала из того, что мы ей говорили на правильном немецком языке. Но что за вид открылся перед моими глазами, когда в отведенной нам комнате я открыл ставни! Прямо напротив росла к небу и упиралась в его темную синеву гора. Внизу она уже была покрыта темной тенью, но выше все еще сияла на солнце разнообразными бурыми, зелеными, черновато-синими, золотисто-коричневыми и розовыми оттенками. Это было до того восхитительно, до того грандиозно и сурово, до того вовсе не похоже на традиционные и всегда слащавые изображения швейцарских пейзажей, что я тотчас же вытащил альбом и ящик с красками и стал набрасывать то, что было перед глазами. Картина эта была к тому же до того ясна, до того сияла каждая краска, так отчетливо один колер относился к другому, что казалось, перенести все это на бумагу не представит ни малейшей трудности: природа сама все показывала. Но до чего я ошибался! Как сказалась именно в данном случае моя неопытность… Вместо того, чтобы искать общее, я сразу занялся совершенно второстепенными деталями. А тут-то и тень стала подыматься по горе и, в зависимости от нее, краски стали меркнуть целыми зонами. В совершенном отчаянии я оставил едва начатую работу. И все же этот этюд я затем хранил среди наиболее для меня важных. Он, как-никак, означал известный этап в моем изучении натуры. Проученный и обиженный, я с этого раза, не теряя необходимую для художника отвагу, все же был осмотрительнее и стал добиваться того, чтобы моя работа была более планомерной.
Ночь, проведенная в этой харчевне после очень скудного ужина, осталась в нашей памяти, как одна из самых жестоких. Вот когда мы на себе испытали пытку замерзания! Печурка в общей, но совершенно пустой столовой, которую отопила служанка, только шипела, пыхтела и крякала, но жару не давала. Катастрофический же характер приобрело наше положение, когда мы поднялись к себе в номер и улеглись в сырые жесткие простыни. Несмотря на хозяйские одеяла и перины, несмотря на наши пледы и фуфайки, несмотря на то, что мы тесно прижались друг к другу, мы дрожали от стужи, и зуб на зуб не попадал. Немудрено, что с этой ночи слово Гёшенен приобрело для нас особый смысл, означающий нестерпимый холод. Надо только удивляться, как мы тогда не захворали, как выжили.
Зато каким чудесным выдался весь последовавший день с самого того момента, когда мы уселись в заказанную накануне коляску и покатили по прекрасному гладкому шоссе. Сначала все было покрыто инеем, а должна глубоко под нами еще тонула в ночной синеве, но снежные вершины уже были позолочены солнцем и свет его с удивительной быстротой, точно в театре, стал спускаться ниже и ниже, и с каждой минутой становилось теплее. Нами овладело какое-то веселое ликование. Явилось то возбуждение, что всегда охватывает после того, что миновала какая-то опасность, и пускаешься в авантюру, будучи заранее уверенным, что она кончится благополучно. Коляска была старомодная, но удобная, рессоры отличные, хорошо накормленные лошади бежали ровной рысью, кучер с внушительными усищами являл самый надежный вид. Когда-то это был очень опасный путь, и немало погибло на нем народу. Каким сплошным ужасом должна была быть та баталия у Чертова моста, в которой русские войска пробивали себе дорогу, загражденную французами! Вот уже и он, этот анафемский мост, но он теперь не такой, каким был тогда, но новый, крепкий, широкий. А над ним значится исполинская надпись, высеченная в скале и знаменующая на вечные времена о подвиге российского воинства и его легендарного вождя.
…И наконец мы в Италии! Положим, еще не в настоящей Италии, ибо это все еще Швейцария, но живут здесь люди, родной язык которых итальянский, и дома у них совсем иные, нежели те, в которых мы только что побывали, и совсем другие церкви. Чтоб особенно осознать, восчувствовать, что мы в Италии, мы заказали себе в почтовой гостинице макароны с пармезаном, которые мы с особенным умилением запивали темно-красным вином, наливая его из заделанной в солому круглой бутылки. Тут подоспел наш поезд. Ничего еще не походило на обетованную землю, нигде не проглядывала итальянская нега. Все, что мчалось мимо окон вагона, имело тот же дико-суровый альпийский вид. Те же горные потоки, те же ели по диким склонам уходящих в небо гор, те же скатившиеся с них каменные глыбы… Лишь начиная с Беллинцоны, напоминавшей своими замками романтические гравюры, стало ощущаться, что мы в другой стране, что хоть это и швейцарский кантон, все же это несомненная Италия.
Поезд уже несется по берегам Луганского озера и пересекает его по длинному мосту. До чего это напоминает пленившие нас акварели Альбера или ту картину Ендогурова, которую Бакст заставил когда-то купить Сережу Дягилева и которая так всем нам нравилась. А вот и граница. Уже вечер. На фоне розоватого неба силуэтом выделяется тонкая длинная колокольня, и оттуда льется своеобразный, не похожий ни на русский, ни на немецкий благовест. Такие же, вероятно, переливы слушали герои одного из наших любимых исторических романов — «Обрученные» Манцони… Этот первый вечер в Италии запал нам глубоко в души. Тогда же захотелось в этих самых местах пожить, но мечта эта осуществилась лишь в 1908 г. — в наше первое луганское лето…
ГЛАВА 3
Милан — Пельи — Генуя — Пиза
Настоящая Италия в эти первые дни нашего знакомства с ней показалась нам далеко не такой очаровательной, как те мимолетные впечатления, которые мы получали, проносясь по швейцарской Италии. С самой границы стал моросить дождь, а в Милан мы въехали под ливнем. При этом откуда-то взялся вовсе не итальянский холод. Да и тогдашний миланский вокзал показался нам после новешеньких грандиозных немецких — грязным, мрачным, захолустным. Наконец, гостиница, куда нас провел пешком завладевший нашими чемоданами довольно трепаный портье, была уже совершенно подозрительной, хотя и носила какое-то громкое название. Ложась спать, мы даже забаррикадировались, заставив двери тяжелым комодом: слишком живы были в памяти слышанные в детстве рассказы об итальянских бандитах.