Захар Прилепин - Подельник эпохи: Леонид Леонов
Впрочем, что важно, и острой тоски оттого, что на годы детства и юности пришлось столько лишений, у Леонова тоже не найти. Или, может быть, Леонов был вовсе не склонен обнаруживать пред людьми свою давнюю боль?
Мы уже упоминали выше, каким в «Барсуках» Леонова выведен отец. Мать Леонида Максимовича в прозе его вообще не угадываема. Не оставили и малых следов ни братья, ни сестра.
Зато есть деды, прописанные вдумчиво и с потаенным любованием, — и в этом, кстати, заложена очень важная леоновская черта: его неизменное стремление к седобородой зрелости.
Забавы детства не прошли мимо Лёны — но так мало сказались на его характере.
Ну, катался на коньках вдоль кремлевской стены. Дразнил извозчиков. Был хватким, цепким и не терялся, когда нужно было надерзить. Дрался на кулачках в Замоскворечье с местной ребятней — и в больших драках выступал задиралой. Выходил перед толпой подростков, подошедших с иной московской улочки, и доводил их до белого каления.
Какие-то чудачества зарядьевской детворы промелькнули в упомянутых «Барсуках». Вот скатывают снежных страшилищ: «любопытно было наблюдать, как точит их, старит и к земле гнет речной весенний ветер». Потом «придумали необычное. В голове у снежного человека дырку выдолбили и оставили на ночь в ней зажженный фитилек. <…> Наутро нашли в огоньковой пещере только копоть. Недолго погорел фитилек».
Какие-то зарисовки прошлого иногда вспоминались и взрослому Леонову.
…вот он в Полухино на похоронах прабабушки — идет один впереди траурной медленной, тяжелой процессии с иконой в руках, слыша за спиною дыхание и поступь мужчин, несущих гроб…
…вот он в Кремле — и видит юношу, бросившегося с памятника Александру II наземь. Изуродованный, но не мертвый лежит он, кровоточа, и поводит ничего не понимающим взором. Зачарованный Лёна заглядывает в глаза неудавшегося самоубийцы…
…вот он накопил денег на фонарик, который глянулся ему в магазине, купил, принес домой, замирая сердцем. Но фонарик обнаружила мать, экономившая на каждой копейке после того, как распалась семья, — и вернула его в магазин, сдав детское счастье Лёны за полцены…
…или вот Лёна слушает орган в соседнем трактире купца Петра Сергеевича Кукуева. «Мальчишкой я бегал туда купить кипятку для чая; за чайник взимали семитку — две копейки, — расскажет в тридцатые годы Леонов. — Вход был из подворотни, газовый рожок полыхал там круглые сутки, задуваемый ледяным сквозняком, и на лицах загулявших мастеровых, спускавшихся мне навстречу, лежал мертвенный, голубоватый отсвет газового пламени. И всегда поражали мальчишечье воображение эти сводчатые потолки, орган с серебряными трубами, откуда почти круглосуточно неслась гортанная, задумчивая такая музыка…» Еще запомнилось, что в трактире были фальшивые пальмы, «обитые как бы войлоком», «грубые и сытные яства на буфетной стойке» и «наконец, сами извозчики тех времен — как сидели они, молчаливые, с прямыми спинами, гоняли бесконечные чаи и прели в синих ватных полукафтанах».
… а вот он мальчиком в пушистую зиму выходит на улицу и видит замерзающего пьяницу. Тот сидит у титанической тубы, «похожей на причал для морских кораблей», по словам Леонова. На губах пьяницы, «синих и раскусанных в кровь, отвращение и горечь; в его темных глазницах еще прячется хмельная, недобрая ночь. <…> И вот к нему приближается другой — благообразный, небольшого роста, бесстрашный. Посторонитесь, чтоб этот не задел вас своим колючим величием и бряцающей амуницией! На нем черная суконная шинель, препоясанная ремнем и шашкой; на нем шапка с плоским донцем и металлической лентой, а на ней Георгий, поражающий змея…»
Какая цепкая мальчишечья память! И какое пронзительное восхищение, видимо, вызывал у Лёны Леонова городовой Басов: именно так звали его, зарядьевского охранителя порядка.
«Следите внимательно за всей процедурой скорой помощи… — продолжает Леонов. — Басов нагибается, кряхтя от старости; он берет горсть снега вязаной рукавичкой. Попеременно он трет то правое, то левое ухо пропойцы. <…>
— Ничего, все на свете поправимое! — учительно внушает Басов и заодно протирает снегом лицо где придется. — Вино не должно разума отшибать… <…> Городовой бредет дальше, к лавке деда, и на снегу остается глубокая колея от его шашки…»
Речь идет о лавке деда Леона, к которому Лёна ходил в гости каждый день. И в цитируемом нами очерке «Падение Зарядья» Леонов дает новый портрет этого деда, вовсе не схожий ни с воспоминаниями Максима Леонова-Горемыки, ни с образом сурового Быхалова в «Барсуках».
«Дед был чудак, — говорит Леонов, — о нем ходили анекдоты, ему по-своему отдавала дань почтения и покровительствовала московская шпана. По утрам у его лавки собирались опойные, в опорках, юродивые фигуры с Хитрова рынка, обломки людей, вышвырнутых по ненадобности за борт жизни, на горьковское дно , рваный человеческий утиль. Они тащились к нему просить на нездоровье, на семейное горе, на построение сгоревшей избы в несуществующем селенье, на стихийное бедствие, а самые откровенные — просто так, выпить огурченого рассольцу для опохмелки. Дед был слабый человек, он давал всем. Когда он умер в семнадцатом году, целая когорта этих свирепых горемык молчаливо провожала его на кладбище».
Думаем, здесь Леонов немного подправляет облик деда в соответствии с временами: «Падение Зарядья» было написано в 1935 году, и надо было доказать советским читателям, что дед Леон хоть и владел «крохотной лавчонкой», но был человеком широкой души и всегда радел за униженных и оскорбленных.
Едва ли дед Леон помогал всем подряд: так он в конце концов к 1917 году не накопил бы вполне приличный капитал, о котором мы чуть ниже еще вспомним. Однако отрицать огульно эту человеколюбивую, жалостливую к сирым ипостась деда Леона мы не вправе. И в этой своей ипостаси дед Леон явно послужил прообразом другого лавочника — Пчхова из романа «Вор».
Так дед Леон распадается на двух героев, очень мало схожих друг с другом: Пчхова и Быхалова. Но кто говорит, что человек должен вмещаться в одно определение?
Неграмотному деду повзрослевший Лёна читал вслух жития святых, патерики, Четьи минеи. И чтение это — одно из важных его детских впечатлений с протяженностью и эхом во всю жизнь.
Поначалу Лёна скучал и позевывал, читая. Но от раза к разу неприметное, исподволь, возникло у него понимание и чудотворности жизни, и ее странных и страшных глубин. Дед плакал, слушая, — и такого Леона Леоновича его сын Максим Горемыка не знал. Какие уж тут «ежовые руковицы», когда человека до слез трогают жития святых.