Андрей Трубецкой - Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
Ближе к весне такой же выход повторился, но на более длительный срок. Теперь жили мы в летних офицерских домиках, вокруг которых выкопали в глубоком снегу целую систему окопов. Нередко выезжали на ночные учения. Это было довольно любопытно — двигаться на лыжах по целине в непроглядной темени: вдруг поехал куда-то вниз, ничего не видя впереди. Однажды такая горка оказалась, хотя и небольшой, но довольно крутой с резким переходом в горизонталь. Лыжи уткнулись в снег, я полетел вперед, и меня выкинуло из валенок, которые были укреплены на лыжах, а портянки ветром унесло в сторону. Пришлось босиком лазить по сугробу и собирать их.
Запомнился ночной кросс, который был рассчитан на 10 километров, а получились все 20, если не больше — ведущий колонну не свернул, где надо. Возвращались глубокой ночью совершенно измотанные. Километрах в трех от лагеря в большом селе как раз грузили на подводы только что вынутый из пекарни хлеб. Не помню уж, как буханки этого хлеба, горячего, пахучего, полусырого, попали к нам. И удивительно — не успели мы его проглотить — усталость как рукой сняло.
И еще одна лыжная гонка на 25 километров — наше возвращение из лагерей. Шла весна, и снег был твердым только по утрам, поэтому двигались целиной, ибо дорога была уже непригодна для лыж. Мое отделение поставили первым в колонне, вел которую лейтенант спортивного склада — он должен был задавать темп. А весь переход — соревнование между батальонами. Я шел сразу за лейтенантом, но уже на второй половине пути начал понемногу отставать, но почему-то упрямо не давал лыжню пытавшимся меня обогнать. В строю при таком темпе бега все уже перемешалось. Пот застилал глаза. Я тормозил движение колонны, что в довольно грубой форме и высказал мне разгоряченный лейтенант, когда мы с побелевшими от выступившей соли лицами, с промокшими сквозь шинель спинками ранцев съехали на лед Волги. А вскоре меня перевели из учебной роты в обычную, вернее, не совсем обычную. Это была, скорее, хозяйственная рота, и неофициально ее называли «дикая дивизия» или интернациональная бригада; состояла она почти сплошь из нацменов — северо-кавказцев и жителей Средней Азии. Многие солдаты плохо говорили по-русски. Приятели из учебной роты связывали мой перевод — явное понижение — с неудовольствием мною начальства на лыжном переходе. Я же имел основание думать, что причина была иной. И вот почему.
Перед вторым выходом в лагеря я был вызван в город в военную прокуратуру. Поначалу я долго не понимал, чего от меня хотят. Я отвечал на вопросы о семье, о происхождении, пришлось рассказать о том, что в 1937 году четверо членов семьи во главе с отцом были репрессированны и т.п. Все это записывалось. А потом пошли вопросы о младшем командире, москвиче, бывшем курсанте полковой школы Куликове. Это был простецкий, откровенный парень, довольно смело высказывавший свои мысли. Меня все спрашивали о каком-то разговоре в кругу младших командиров, где Куликов непочтительно комментировал фотографии вождей на мавзолее. Разговора этого я не помнил и не подтвердил. Тогда мне показали корпус ружейной гранаты и спросили, можно ли его использовать по назначению. Конечно, можно, если его начинить взрывчаткой, да еще нужен боевой патрон, винтовка, да и сама мортирка гранатомета — примерно так звучал мой ответ. Мне сказали, что корпус найден в личных вещах Куликова. Я сказал:
— Ну и что? Ведь он младший командир и должен учить солдат, а это наглядное пособие.
— Наглядные пособия выдаются на занятиях, а не хранятся у младших командиров, — резонно ответили мне.
Записали мой ответ, что корпус боевой гранаты можно использовать по назначению, записали без дальнейших моих пояснений. Спрашивали и о том, где Куликов мог взять этот корпус гранаты и как не хватились, что такая вещь к нему попала и не вернулась туда, где должна быть. На это я ничего не мог сказать. Допрос длился не так уж долго, но прождал я в этом здании порядочное время. Тогда же произошел такой довольно характерный эпизод. Я сидел в комнате, где было несколько офицеров, и одному из них понадобилось срочно вернуть другого, который только что оделся и ушел. Вежливо попросили сделать это меня, прибавив с некоторой паузой:
— А головной убор свой оставьте.
Видно, здесь было принято никому не доверять.
Вот, собственно, и все. А вскоре нас, нескольких младших командиров — свидетелей по делу Куликова — вызвали на суд военного трибунала. В комнату, где происходило заседание, вызывали по одному и только для дачи своих показаний. Вызвали и меня. Увидел я нашего Куликова, заросшего рыжей бородой. Держался он спокойно и достойно. Я повторил свои прежние показания, хотя, наверное, мог сказать иначе, что корпус гранаты без всего прочего только наглядное пособие. Да вряд ли я помог бы этим. Главным обвинением был тот злосчастный разговор, который некоторые свидетели подтвердили.
Возвращались мы молча, подавленные и разобщенные всей этой историей. Мне было жаль Куликова и еще сверлила мысль, что среди нас есть доносчик и что это его работа. Позже прошел слух, что Куликову дали 10 лет лагерей. Вот такая случилась история, а маленький червячок совести все время скреб меня. Выходило, что своим неудачно сформулированным ответом я, вероятно, помог упечь хорошего парня.
Вполне вероятно, что подробности моей биографии, ставшие известными после допроса в прокуратуре, и сделали невозможным мое пребывание инструктором учебной роты. Так год назад нас, детей сбывших», удалили из Пролетарской дивизии. Вспомнились затруднения с поступлением на физфак МГУ и еще то, как отдел кадров университета не принял меня на работу лаборантом на тот же факультет, куда я все же попал студентом-заочником (а лаборант там требовался). Все это были следствия знакомства с моей биографией.
Дело Куликова вызвало многие рассказы о том, что бывало за утаивание всего, хоть сколько-нибудь касающегося боевого оружия. Запомнился рассказ, как перед парадом на Красной площади у солдат проверяли оружие. У одного в патроннике, то есть уже в стволе винтовки был учебный патрон; патрон, который никак не мог выстрелить. Парень этот исчез. Кстати, нам, младшим командирам, вменялось в обязанность также проверять винтовки после стрельб. Делалось это в строю. Винтовки клались на плечо, открывался затвор, и командир собственноручно пальцем залезал в каждый патронник, удостоверяясь, что он пуст. Патроны выдавались по счету, и после по счету сдавались стреляные гильзы. Взвод, не сдавший гильзу, оставался на месте, пока ее не сдадут. При этом говорилось, что потерянная гильза — это жизнь человека. Правда, бывалые помкомвзводы на такой случай имели у себя в самой глубокой заначке пару стреляных гильз. Ведь запросто можно было потерять, особенно зимой при стрельбе из ручного пулемета, когда эти гильзы бешено выскакивали из-под диска.