Лев Лосев - Меандр: Мемуарная проза
Мои стихи
Когда я жаловался ему на депрессию, он всегда говорил: "Это, наверное, потому, что стишки не пишутся…" Из этого можно было заключить, что он считает меня поэтом. Помимо заметки в "Эхе", явившейся для меня полным сюрпризом, я по пальцам могу перечесть высказывания Иосифа о моих стихах, да что по пальцам — едва ли не по ушам.
Один раз, вернувшись из Парижа, он сказал не от себя, но с удовольствием: "Они там кипятком писают от твоих стихов!" Имелись в виду Максимов и Горбаневская ("Континент"). Ну, это я и так знал. Если бы не Марамзин да они, я, может быть, и не начал никогда печататься.
В начале 80-х я как-то приехал к Иосифу на Мортон-стрит, и он попросил: "Почитай". Иосиф валялся на диване, я сидел в кресле и читал. Я не люблю читать вслух свои стихи, хотя, читая Иосифу, испытывал меньше неловкости, чем обычно. Я начал с "Земную жизнь пройдя до середины…". При звуке терцин Иосифу сразу стало очень нравиться. Он даже как-то выразил свой восторг, который, однако, потускнел, когда я перешел от первой части ко второй, и совсем испарился к третьей. Потом я прочитал стихотворение, которое мне самому тогда нравилось, казалось картинкой, восстанавливающей мимолетный момент петербургской жизни в начале XIX века: какой-то поэт, может быть, член "Беседы", может быть, и морской офицер при этом, сидит днем у себя в кабинете, пытается читать то ли Джефферсонадо ли Франклина, думает о приложимости или неприложимости идей демократии к России, мысленно перекладывает английский текст русскими словами, но сбивается на стихи, а за окном не слишком теплый летний петербургский денек. Название — вычитанный где-то старинный перевод определения демократии. Он меня удивил, потому что показался на редкость точным, что необычно для нашего плохо приспособленного к дефинициям, уклончивого языка: "Народовластие есть согласование противоборствующих корыстей"[10]… Теперь я к этому своему стихотворению остыл — я там позволил себе слишком субъективные, только автору понятные пассажи, что всегда плохо. Вот и Иосиф сухо сказал: "Этого я не понимаю". А про "ПБГ", который кончается: "А за столиком, рядом с эсером, Мандельштам волхвовал над эклером. А эсер смотрел деловито, как босая танцорка скакала, и витал запашок динамита над прелестной чашкой какао", — сказал: "Слишком много иностранных слов". Но это он зря, это недурное стихотворение.
Книжки свои я ему посылал, а просто новые стихи только изредка, если он просил. В последний раз в 95-м году довольно большую подборку, по поводу которой он позвонил и сказал: "Замечательно, особенно маленькие стихотворения", — чем тут же вызвал у меня мнительное подозрение, что он поленился прочитать те, что подлиннее. Сказал, что особенно ему понравилось стихотворение про умирающего в Чечне русского солдата ("Только названия не понимаю…" — с названием я и вправду поначалу перемудрил, я его тут же похерил). Занятно, что как раз это стихотворение было ошельмовано в московской газете "Культура". Даже карикатура нарисована — автор (условный — как я выгляжу, карикатурист не знал) в смирительной рубашке; смысл в том, что стишок — полный бред. В тексте этого стихотворения продернута пунктиром крылатая фраза Горация "Сладко и почетно умереть за отчизну…". Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что цитата из Горация настроила Иосифа в пользу этого стихотворения, как некогда терцины навострили его благожелательное внимание к другому.
Не раз, конечно, я посылал ему открытки по разным поводам с соответствующими комическими стишками, дарил книги с такого же рода надписями, но в памяти только один такой стишок, который его развеселил. Нью- йоркское издательство при букинистическом магазине "Руссика" задумало издать трехтомник Бродского. Иосиф попросил меня быть редактором- составителем. (Делалось это с неэмигрантским размахом — Иосифу предлагался гонорар двадцать тысяч долларов и проценты от продажи, мне за составление и предисловие — пять; в конце концов все сорвалось, хотя мои пять тысяч мне заплатили.) На каком-то этапе я приехал к Иосифу, чтобы вместе пройтись по составу сборника. Полтора дня мы препирались — он норовил побольше выбросить, а я оставить, — перебивая наш труд легкой выпивкой и приятными походами в итальянское кафе и китайский ресторан. В какой-то момент Иосиф стал уговаривать меня взять половину его гардероба. Я уже говорил об этом: "Уезжаю в пяти пиджаках…" Вот эти вирши он почему-то запомнил и цитировал. А ведь были и получше. Например, однажды по-дороге в Нью-Йорк я за рулем сочинял частушки:
Чтой-то сердце ёк да ёк,
еду к Ёсифу в Нью-Ёрк.
И наслушаюсь поэм,
и китайского поем.
По дороге я заезжал к Алешковскому:
Побывал в гостях у Юза —
между ног висит обуза.
Вот обуза так обуза —
эко вывесилось пузо!
Иосиф написал предисловие к сборнику стихов Кублановского. Вообще-то стихи Кублановского, когда они попали в "Ардис" в 77-м году, ему понравились, а мне и еще больше. Но предисловие, как мне показалось, он вымучил, не знал, чего бы еще написать, и придумал вот такой выверт: "… судьба не без умысла поместила этого поэта между Клюевым и Кюхельбекером. Стихотворениям, собранным в эту книгу, суждена жизнь не менее долгая, чем соседям их автора по алфавиту". Кюхельбекера? Я отправил ему стишок:
Я прочитал твои наброски
и думаю, что ты неправ.
Ведь был еще граф Комаровский,
Кузьминский (тоже явный граф).
Я знаю, ты не из зоилов,
но ведь гуляли по земле
пусть не Коржавин — так Корнилов,
пускай не Кушнер — так Кулле.
А если то тебе не мило,
что рождено в СССР,
почто ты исключил Ермила
Кострова, Княжнина, К. Р.?
Допустим, это для ученых
и разных прочих хитрецов,
но где, еёна мать, Кручёных?
слепой Козлов? простой Кольцов?
Где гений, что чугунным задом
наш Летний украшает сад?
И, коли уж помянут зад,
что ж Кузмина не вижу рядом?
Ужель от Клюева до Кюхли
все прочие как бы протухли
и ты от них воротишь нос?
Ответь, Иосиф, на вопрос?
Он ответил открыткой — несправедливо, но кратко:
Из названных тобой на К
все, кроме Кузмина, кака.
А вот самое раннее и, кажется, последнее, что я могу припомнить из отношения Иосифа к моему художественному творчеству. В 63-м, кажется, году я перевел несколько стихотворений Фроста и отнес в "Неву". Отделом поэзии заведовал обожженный танкист Сергей Орлов, поэт совсем неталантливый, которого в отрочестве восхваляли за то, что он сравнил тыкву со свиньей, а в зрелом возрасте за ходульную строчку "Его зарыли в шар земной…". Но человек Орлов был неплохой и, как ни странно, увлекавшийся русскими переводами Фроста, и мои он взял и напечатал. Кстати сказать, когда я принес ему свои изделия, Орлов сымпровизировал, наверное, лучшее в своей жизни двустишие. Сообщив, что уезжает в командировку по союз-писательским делам, задумчиво добавил: "Еду в Улан-Удэ чесать мудэ". Я немало перепер в свое время. Детские стишки с польского получались ничего себе. Взрослые с разных советских и народно-демократических языков по подстрочникам были чистопсовой халтурой. Для души я пытался переводить Йейтса, Одена и вот Фроста, но переводы — "not my cup of tea". И все же Иосифу они нравились. Он восхищался тем, как я сделал первые две строки "Коровы в пору яблок": "Корова ценит изгородь совсем наоборот — количеством распахнутых калиток и ворот". А главное, само по себе то, что я пытался переводить Одена и Фроста, что- то катализировало в наших отношениях — начало превращать приятельство в дружбу.