Людмила Поликовская - Злой рок Марины Цветаевой. «Живая душа в мертвой петле…»
О том, как много дала Осипу Эмильевичу встреча с Цветаевой, говорит Надежда Яковлевна Мандельштам: «Дружба с Цветаевой, по-моему, сыграла огромную роль в жизни и работе Мандельштама <…> Это был мост, по которому он перешел из одного периода в другой. Стихами, обращенными к Цветаевой, открывается вторая книга – «Тристии». Книга, в которой у Мандельштама появился новый голос… Цветаева, подарив ему свою дружбу и Москву, как-то расколдовала Мандельштама. Это был чудесный дар, потому что с одним Петербургом, без Москвы, нет вольного дыхания, нет настоящего чувства России, нет нравственной свободы <…> Я уверена, что наши отношения… не сложились бы так легко и просто, если бы раньше на его пути не повстречалась дикая и яростная Марина. Она расковала в нем жизнелюбие и способность к спонтанной и необузданной любви…»
…А вот Мандельштам не понимал стихов Цветаевой. В 1922 году он назовет ее пророчицей, занимающейся рукоделием. «Безвкусица и историческая фальшь стихов Марины Цветаевой о России – лженародных и лжемосковских – неизмеримо ниже стихов Адалис» (поэтессы весьма посредственной. – Л.П .). Из уважения к прошлому мог бы этого и не писать. Но, очевидно, он был из тех мужчин (имя им легион), для которых конец любви означает и конец всяких добрых чувств.
А что же Сергей Эфрон? Очевидно, он чувствует, что очередное увлечение жены ненадолго, и не слишком переживает. Во всяком случае, он появляется на поэтических вечерах, где выступают и Марина и Осип Эмильевич. А на одном из таких вечеров Мандельштам даже «полупростерся на плечах у Сережи».
Стихи, обращенные к Мандельштаму, написаны в середине 1916 года, а уже в начале марта (роман с Мандельштамом еще далек от завершения, стихи к нему еще будут) у Цветаевой – новое увлечение. Поэт-футурист Тихон Чурилин. Обычному человеку трудно понять такую любвеобильность. Но Цветаева не была обычным человеком, обычной женщиной. Одну из своих книг она назовет «Психея» (1923 г.). Психея по-древнегречески – душа. Почти всегда ее любовь – любовь Психеи, для которой любовь Евы (в терминологии Цветаевой – воплощение плоти) вторична, а то и вовсе не нужна. Многие из ее романов были заочными, эпистолярными и зачастую кончались, когда начиналось личное общение. В письме к молодому заочно влюбленному в нее критику А. Бахраху она признается, что значит для нее физическая близость с мужчиной: «…самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что – руки опускаются, не узнаешь: Вы ли?»
В другом письме тому же Бахраху она скажет: «Двадцати лет, великолепная и победоносная, я во всеуслышание заявляла: «раз я люблю душу человека, я люблю и тело. Раз я люблю слово человека, я люблю и губы. Но если бы эти губы у него срезали, я бы его все-таки любила». Фомам Неверующим я добавляла: «я бы его еще больше любила».
Любители составлять «донжуанские» списки Цветаевой (а таких немало развелось в последнее время) видят одно: «безмерность» чувства в разных стихах относится к разным прототипам. Прототипы действительно были, но невдомек им, что то чувства Психеи, а не Евы. (Сама Цветаева это не раз подчеркивала, но любители «клубнички» проходят мимо таких признаний.)
В «любовной любви <…> каждая первая встречная сильнее, цельнее и страстнее меня», – напишет она тому же Бахраху. Далее – по-видимости – нечто прямо противоположное: «У меня все – пожар! Я могу вести десять отношений (хороши «отношения»!) сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он – единственный…» («Хороши отношения!» – Цветаева как бы предвидит реакцию тех, для кого женщина – всегда и только Ева.) Марина Ивановна тут же и объясняет, почему столь противоречивые высказывания вполне совместимы: «Я – Психея». Об этом же в стихах: «Ревнует смертная любовь. / Другая – радуется хору». Или «Меня не ревнуют жены:/ Я – голос и взгляд». Ей не мешает «верста», отделяющая «рот и соблазн». И в прозе: «Есть, очевидно, иной бог любви, кроме Эроса, – Ему служу» (из «Записных книжек»).
Ночь, проведенную с застрявшим у нее малознакомым, но чем-то очень симпатичным ей восемнадцатилетним красноармейцем Борисом, она описывает так:
«Борис, поцелуйте меня в глаз! – В этот!». Тянусь <…> Целует легко-легко, сжимает так, что кости трещат.
Я: – «Борис! Это меня ни к чему не обязывает?» – «Что?» – «То, что Вы меня целуете?» – «М<арина> И<вановна>! Что Вы!!! – А меня?» – «То есть?» – «М<арина> И<вановна>, Вы не похожи на других женщин… М<арина> И<вановна>, я ведь всего этого не люблю». Я в пафосе: – «Борис! А я – ненавижу!» – «Это совсем не то, – так грустно потом».
Конечно, эти письма, как большинство писем Цветаевой – литературные произведения. (Она писала их с черновиками.) И «ненавижу», конечно, гипербола. Но физическая близость – как правило – действительно мало интересовала Цветаеву. В какой-то степени – это ключ не только к ее биографии, но и к творчеству. Ахматова могла клясться «ночей наших пламенных чадом…». Подобных строк у Цветаевой не было и быть не могло. Не было у нее с мужчинами «пламенного чада». (Единственным исключением станет Константин Родзевич, но исключения, как известно, только подтверждают правило.)
Она была Психея, а не Ева. «Отсюда и количество встреч, и легкое расставание, и легкое забвение». Писать «вне наваждения» не умела. В конце жизни она скажет: «… все дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце – хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась в дребезги, и все мои стихи – те самые серебряные сердечные дребезги».
Благодаря роману с Софьей Парнок мы имеем гениальный цикл «Подруга», ее отношения с Мандельштамом стали «подстрочником» не менее гениальных стихов. Есть у нее и стихи, обращенные к Тихону Чурилину.
В отличие от Мандельштама он был далеко не мальчик. На семь лет старше Цветаевой. Печатался с 1908 года. Недавно у него вышла первая книга с иллюстрациями Н. Гончаровой. Марина Цветаева называла его гениальным поэтом, хотя сегодня стихи его известны меньше, чем кратковременный роман с ней.
Анастасия Цветаева так описывает внешность Чурилина и первую встречу с ним: «…черноволосый и не смуглый, нет – сожженный. Его зеленоватые, в кольце темных воспаленных век, глаза казались черны, как ночь (а были зелено-серые). Его рот улыбался и, прерывая улыбку, говорил из сердца лившиеся слова, будто он знал и Марину, и меня <…> целую уж жизнь, и голос его был глух <…> Он <…> брал нас за руки, глядел в глаза близко, непередаваемым взглядом, от него веяло смертью сумасшедшего дома, он все понимал <…> Рассказывал колдовскими рассказами о своем детстве, отце-трактирщике, городе Лебедяни…»