Петр Вайль - Стихи про меня
Тем более вырастала роль любовных отношений в жизни — как единственного, по сути, доступного каждому пути свободного самовыражения. Попросту говоря, в постели только и можно было укрыться от государства и общества. Не вполне, конечно: мне приходилось выбираться через окна из студенческих и рабочих общежитий, когда шел ночной дозор студкома или комсомольского патруля. Но все же постель надолго стала единственным бастионом частной жизни. Дурная метафора "постель — бастион": неудобная, жесткая, увы.
Отсталость обернулась этнографической чертой, которая придает России прелесть в глазах иноземцев. Когда Жванецкий острил: "Нашу прокатишь на трамвае — она твоя", — это было насмешкой над женской непритязательностью, но подспудно — самокритикой мужчины, построившего такое общество. Однако иностранец этого не знает и не должен, его стандартная реакция: "Здесь женщины не отводят глаза!"
Округлая мягкость — тоже заслуга "железного занавеса", из-за которого долго было не разглядеть Твигги и других подвижниц молодежно-сексуальной революции. Хотя худоба должна была бы восприниматься в русле общего отвержения излишеств, вроде пышности сталинской архитектуры.
Режим словно законсервировал любовь. Сюда вкладываются все смыслы, как в случае с изделием народного творчества, помещенным в музей: с одной стороны, изъятие из общемирового процесса, с другой — сохранение, спасение. "Женственность станет видна насквозь", — печалится Бодрийяр. Да нет, не так просто уйдет блоковская Незнакомка, иррациональность с духами и туманами, древними поверьями и траурными перьями. Не так просто и не так скоро даже там, где изменения столь наглядны, а тем более в местах, где масштаб перемен не 1:1 к европейско-американскому, а, к счастью, пока 4:5.
Вот из языка музейных консервов не получилось. Идеология, захватывая хорошие слова, присвоила и любовную лексику. Как в советском анекдоте об уроке полового воспитания: есть любовь мужчины к женщине — об этом вам знать еще рано, есть любовь мужчины к мужчине — об этом говорить стыдно, поговорим о любви к партии. Надолго стало трудно произнести: "Я тебя люблю". Скорее всего, это прозвучит длиннее: "На самом деле я тебя как бы типа того что люблю".
ГИБЕЛЬ ПОМПЕЯ
Николай Гумилев 1886-1921
Капитаны
На полярных морях и на южных,
По изгибам зеленых зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.
Быстрокрылых ведут капитаны,
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал мальстремы и мель,
Чья не пылью затерянных хартий —
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой на разорванной карте
Отмечает свой дерзостный путь.
И, взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт,
Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
Так что сыпется золото с кружев,
С розоватых брабантских манжет.
Пусть безумствует море и хлещет,
Гребни волн поднялись в небеса, —
Ни один пред грозой не трепещет,
Ни один не свернет паруса.
Разве трусам даны эти руки,
Этот острый, уверенный взгляд,
Что умеет на вражьи фелуки
Неожиданно бросить фрегат,
Меткой пулей, острогой железной
Настигать исполинских китов
И приметить в ночи многозвездной
Охранительный свет маяков?
1908
Наш ответ "Пьяному кораблю", к чему прямо подталкивала концовка Рембо: "Надоели торговые чванные флаги / И на каторжных страшных понтонах огни". (Перевод Павла Антокольского; позже я прочел полдюжины других, не хуже, а может, и лучше, но баллада Рембо так и осталась для меня в этой версии: козыри юношеского чтения, врезающегося навсегда.)
Конечно, в "Капитанах" — ни философичности, ни размаха "Пьяного корабля", но помещались они все-таки в этот ряд. Не в геологическую же, таежно-дорожную бардовскую романтику — в сущности, единственную тогда, в 70-е, кроме предписанной комсомольско-революционной. Гумилев делался противовесом и вызовом гитарному запаху тайги и солнышку лесному. Господи, все же очень серьезно: "Помпей у пиратов", полундра!
Абиссиния, Мадагаскар, Египет, Китай, Лаос, Византия, Исландия викингов, Флоренция Кватроченто, Древний Рим... Чем дальше вдаль и вглубь — тем эффектнее. Неслыханные имена, неведомые земли. "Агра" рифмуется с "онагром" — это кто такие? В прозе Гумилев другой. "Африканская охота" — деловита, суховата, точна. А та же Африка в стихах — чужая абстракция, прихотливая и непонятная, как пятна на леопардовой шкуре: "Абиссинец поет, и рыдает багана, / Воскрешая минувшее, полное чар; / Было время, когда перед озером Тана / Королевской столицей взносился Гондар". Сгущение экзотики — бешеное, почти пародийное.
Пародии и возникали. Только любителям известна африканская поэма Гумилева "Мик", написанная размером "Мцыри" ("Ты слушать исповедь мою / Сюда пришел, благодарю") и невольно юмористически перепевающая Лермонтова: "Угрюмо слушал павиан / О мальчике из дальних стран, / Что хочет, свой покинув дом, / Стать обезьяньим королем". Но все знают "Крокодила" Чуковского, который уже впрямую насмешничал над Гумилевым: "И встал печальный Крокодил / И медленно заговорил: / "Узнайте, милые друзья, / Потрясена душа моя. / Я столько горя видел там, / Что даже ты, Гиппопотам, / И то завыл бы, как щенок, / Когда б его увидеть мог".
Меня в молодости экзотический перебор не смущал ничуть, только радовал: этого и не хватало. Позже я научился различать за аграми-онаграми другой голос, но уж очень редко он слышен. Орнаментальность и легковесность ощущалась и тогда, в период молодого захлеба Помпеем у пиратов, но гумилевский орнамент был ослепительно ярок, не чета худосочному монохрому бардов. И еще: окружающие романтики, так или иначе, хранили верность завету "возьмемся за руки, друзья". У Гумилева ничего вместе со всеми, у него романтизм настоящий — то есть сугубо индивидуалистический. Иглой по карте, тростью по ботфортам, брабантской манжетой по трепещущей душе — взявшись за руки, не получится.
Последний раз в своей жизни он намечал дерзостный путь по карте разорванной России в 1921 году. По свидетельству С.Познера, отца младшего из "серапионовых братьев" и двоюродного деда телезвезды, Гумилев говорил: "Вот наступит лето, возьму в руки палку, мешок за плечи и уйду за границу, как-нибудь проберусь". Лето пришло и почти уже кончилось, когда 25 августа Николая Гумилева расстреляли.