Осип Черный - Мусоргский
– Да…
Каким-то рассеянным движением, не замечая, что делает, Стасов погладил бороду.
– Сколько же времени он проживет?
Бертенсон стал объяснять, как будто желая сделать его своим союзником:
– Организм подточен, нервная система расшатана до предела. Недели две, месяц, а может, и того меньше…
Когда Стасов вернулся в палату, Мусоргский оживленно разговаривал с Александрой Николаевной Молас – той самой Сашенькой Пургольд, на которую когда-то смотрел блестящими влюбленными глазами. Такой же блестящий, показалось Стасову, был у него взгляд и такая же живость.
– Эх, кабы силы поскорее вернулись! Я бы своротил многое, дерзнул бы…
– И дерзнете, непременно дерзнете, – сказал Стасов. Александра Николаевна осторожно пожала руку больному, добавляя свое уверение к стасовскому.
Теперь Мусоргского навещали все: и сестра Сашеньки, Надежда Николаевна, и Римский-Корсаков, и Бородин, и даже Кюи.
Увидев Кюи первый раз в палате, Мусоргский вздрогнул. Он лежал высоко на подушке, голова была поднята. Большими, полными горечи глазами он смотрел на вошедшего.
Кюи словно и не заметил этого взгляда. Он вошел так, как будто навещает больного не в первый раз, и в тоне укора начал:
– Вот, милый мой, допрыгались! Надо бы наказать вас пожестче, но и этого хватит. Теперь хоть лежите сколько прикажут, а то опять расхвораетесь.
Он протянул руку, и Мусоргский молча подал свою.
– Все еще дуетесь на меня за «Бориса»? Ничего, Модест: я столько хорошего писал о вас, что один раз можно было и поругать. Ну, бросьте сердиться – мы еще с вами помиримся на «Хованщине».
Мусоргский беспокойно подвинулся, желая лечь ниже; казалось, ему хочется спрятаться под одеяло.
Кюи стал рассказывать последние новости про театр и Бесплатную школу; он вел себя так, точно и ссоры никогда не было. Правда, Мусоргский больше молчал. Он с удивлением думал, что в сердце его злобы нет. Почему? Ведь ничего не забыто. Может, он понимал, как получилось, что статья была тогда написана, и понимание сделало злобу ненужной.
Кюи, войдя, положил на подоконник довольно объемистый сверток. Теперь он принялся разворачивать его.
– Что это вы? – спросил Мусоргский.
– А-а, халат принес. В больничной обстановке пригодится, а мне ни к чему. Он для больницы подходит.
В свертке оказался сероватого тона просторный халат с широкой малиновой оторочкой. Мусоргский пробовал было отказаться, но из этого ничего не вышло: Кюи настоял на своем.
– Потом непременно наденьте, – сказал он, кладя халат на стул. – В нем тепло будет вам и удобно.
Халат оказался в самом деле удобным, и Мусоргский стал проводить в нем свои дни. В этом халате доктор Бертенсон заставал его изредка в кресле, в этом же халате он позировал Репину, когда тот, явившись однажды и недолго посидев, объявил, что намерен писать портрет с Модеста.
– У вас теперь правильное выражение. Сколько я вас ни знаю, а такого выражения еще не было.
– Душа у меня успокоилась. Наверно, поэтому, – объяснил Мусоргский.
Репин знал уже все. К нему, услышав, что он на короткое время вернулся в Петербург, прибежал Стасов; он заявил, что необходимо срочно, не откладывая ни на один день, писать портрет и увековечить облик Мусоргского, их великого друга.
Репин боялся этой встречи. Столько связано было для него с именем Мусоргского: вечера у Стасова, душевные долгие разговоры, дружба… Мысль, что позировать будет человек, приговоренный 'к смерти, мучила и страшила его.
Но, оказавшись в палате, он с первых же слов сумел взять деловой и дружески-профессиональный тон. Мусоргский поверил тому, что лицо его приобрело правильное выражение.
Когда Репин явился на следующий день со всеми принадлежностями, он застал друга своего в кресле, в халате с малиновой оторочкой, с немного встрепанными, наспех причесанными волосами. Под халатом была украинская вышитая рубаха.
Сев ближе к окну, Репин стал распоряжаться:
– Голову поверните правее… Нет, не так… Да не упирайтесь бородой в грудь… Фу, какой вы непонятливый, Модест!
Говоря эти, в общем, ненужные слова, Репин тем временем зорко наблюдал за выражением лица больного. Глаз его, острый, приметливый, все схватывающий, старался уловить мысль, страдания и боль, то выражение простоты и величия, какое он однажды поймал уже в лице Мусоргского. Он как бы ловил гениальную душу художника. Мучаясь тем, что он, в сущности, прощается с человеком, через силу сдерживая слезы, Репин смотрел на сидевшего в кресле больного.
Когда Репин вышел из палаты, Стасов уже поджидал его:
– Как, Илья Ефимович? Получается?
Обоим было тяжело, оба страдали. Но Стасов твердо знал, что для будущих поколений именно Репин обязан сохранить облик гениального русского музыканта.
– Получается? – переспросил он.
– Пока не могу ответить. Через день-два сам пойму лучше.
– Модест не устал?
– Я его только вначале мучил, потом предоставил сидеть, как ему хочется.
Они пошли по гулкому коридору госпиталя. Оба мучительно сознавали, что в конце коридора лежит их друг, великий современник, дни которого сочтены.
XVII
Бывали дни, когда Мусоргский разговаривал странно, невнятно, почти заговаривался. Друзья поддакивали и со всем соглашались, но, выходя из палаты, давали волю своей печали. Потом наступало улучшение: мысли становились ясными; прежний яркий, сверкающий своеобразием ум светился в его речи. Казалось, что проблеск надежды опять появляется. Врачи, однако, повторяли упорно, что больной обречен и заблуждаться не следует.
Газеты писали уже на все лады, что Мусоргский при смерти, что он умирает. Номера газет друзья прятали от Модеста. Они старались скрыть все, что могло бы принести ему волнение. Но событий 1 марта – это был 1881 год – не скрыли: наоборот, притащили с собой газет побольше. В тот день был убит Александр Второй. Пусть событие взволновало Мусоргского, зато оно наполнило его надеждами. Каждого, кто входил, он встречал вопросом, что теперь будет. Ему неведомо было, что царь, который вступит на трон после застреленного царя, Александр Третий, собственной рукой вычеркнет из репертуара его «Бориса», как крамольную оперу; неведомо было и то, что реакция оплетет жизнь России еще гуще. Мусоргский страстно ждал перемен. Не желая его огорчать, друзья делали вид, будто тоже верят в благие изменения.
Мусоргский лихорадочно просматривал газеты одну за другой, потом принимался за берлиозовскую инструментовку. Ему казалось, что он живет общей со всеми жизнью.
Балакирев и Стасов, вновь поговорив с Бертенсоном, решили принять срочные меры по охране всего, что написано композитором. Надо было сделать кого-нибудь наследником его прав. Посоветовавшись с Римским-Корса-ковым и Бородиным, они остановились на кандидатуре Филиппова.