Андрей Чегодаев - Моя жизнь и люди, которых я знал
До свидания. Целую тебя тысячу миллионов раз, а ты поцелуй столько же раз маму. Кланяйся от меня Диме и Вере Степановне, а также дубовому лесу. Посылаю тебе цветок — таволгу. Я сорвал ее у речки. Целую тебя еще столько же раз и маму тоже. А.(папа).
Наступил сентябрь — кое‑что изменилось. В тот год очень быстро, уже в первой половине сентября, настала глубокая осень с непрерывным холодным дождем, а очень скоро вслед за этим, в том же сентябре, — двадцатиградусные морозы. Нам приходилось ночевать в вырытых нами же сырых землянках. Шинелей у нас не было — их где‑то возили за нами, но раздать так и не успели. Мы кутались кто во что горазд и дрожали под ни на час не перестающим промозглым осенним дождем. И все рыли и рыли, почему‑то всегда посреди чистого поля.
С этим моментом у меня связано самое главное и самое для меня драгоценное воспоминание из всего незатейливого хода жизни в то время. Как‑то раз я вылез из землянки под моросящим холодным дождем и отправился в лес, чтобы набрать хотя бы мокрого хворосту, в сомнительной надежде хоть сколько‑нибудь просушить сырые стены землянки. Я дошел до леса и увидел длинную вереницу очень аккуратно вырытых глубоких ям, видимо приготовленных для установки какой‑то электропередачи, но брошенных из‑за военных обстоятельств. Идя вдоль этой линии, я заглядывал в ямы и вдруг на дне одной из них увидел очень большую жабу. Она стояла на задних лапках на узенькой полоске непокрытой водою земли, прижавшись животом к стене ямы и вытянув вверх передние лапки. Вылезти она не могла — до верха было больше полуметра. Я лег на землю плашмя, протянул в яму руки и сумел дотянуться до передних лапок жабы. Вытащив ее, я бережно отнес ее в лес и осторожно посадил на землю. Она посидела немного и ушла в глубину леса (жабы ведь не прыгают, а ходят). Я долго смотрел ей вслед. Я тогда же твердо решил, что эта жаба меня спасет, что бы со мной ни случилось. И она ведь вправду выполнила мою, вполне суеверную, но на самом деле совершенно справедливо уверенную надежду. Чем еще могу объяснить мое чудесное избавление от доставшейся на мою долю верной гибели?
Не знаю, кто решил повернуть наше дальнейшее передвижение вместо Брянска в сторону Смоленска. Это произошло во второй половине сентября, когда земля была уже покрыта толстым слоем снега. Вряд ли это мог решить наш взводный, а кто был над ним — мы не видели и не знали. Где‑то странствовал штаб нашей дивизии, и, вероятно, нашего полка, где‑то ехал обоз с кухней и поварами.
Кстати, забыл назвать имя нашего взводного. Он назывался Алексахин, но студенты его величали иначе (правда, не при нем): на его голове неизменно красовалась большая фуражка с огромным «раструбом» вверх, делавшая его похожим на самовар с большой камфоркой, и он самым естественным образом получил прозвище «Камфорка».
Мы повернули на запад, рыть землю стало уже невозможным. Через сколько‑то дней ходу пешком мы очутились в молодом ольховом лесу, на аршин засыпанном снегом, и стояли в нем весь день. Оказалось (не знаю, как это узнали), что перед нами, к западу, нет никаких наших частей — только немцы. И когда стало смеркаться, у студентов лопнуло терпение и они спросили Камфорку, чего мы тут торчим в этом ольховом лесу и не достанемся ли в конце концов немцам? Камфорка погрузился в глубокомысленные размышления и наконец изрек: «Сейчас мы будем проходить приближение к начальству». Студентов взорвало, и они без всяких церемоний ответили ему: «Ну вот, вы и приближайтесь к самому себе, а мы уходим». Алексахин разинул рот от удивления, а мы ушли, больше мы его не видели.
Но в то время, когда студенты разговаривали со взводным, у меня случился свирепейший приступ малярии, в свое время вывезенной мною с Кавказа. У меня были (почему — не помню) два тонких серых тканевых одеяла, и я кутался в них, дрожа всем телом. Наконец, я не выдержал и улегся в снег под куст, явно теряя сознание от высокой температуры. Я не знаю, как это заметили студенты, но они вытащили меня из‑под этого куста и уложили на единственную имевшуюся у нас телегу с лошадью, на лежавшие в этой телеге ящики с минами, которые мы зачем‑то возили за собой все лето — миномета у нас не было. Я забыл сказать, что мы были вообще «роскошно» вооружены: у нас были чудные винтовки, но патронов к ним не было и так никогда и не появилось — один раз летом нам роздали какие‑то трофейные румынские патроны, но они в наши винтовки не лезли; у нас были, как я уже сказал, несколько ящиков с вероятно очень хорошими минами, но миномета не было; был у нас даже пулемет, но лент к нему не было. Абсолютно невооруженное воинство!
Когда температура у меня спала, я сполз с минных ящиков и дня два или три шел своим ходом. Мы отправились в удивительное странствие в сторону Москвы, тянувшееся целую неделю. Компаса у нас не было, мы определяли верность направления по восходу и закату солнца. Мы шли по глухим лесам и болотам, стараясь держаться подальше от больших дорог, по которым двигались немцы, а когда оказывались перед каким‑то открытым пространством, пересекали его ночью. Я обычно шел рядом с Володиным, он спал на ходу, а я его придерживал, он вдруг «нырял» вперед или вбок, а я его ловил и приводил в вертикальное положение. Закутанные в какие‑то тряпки или одеяла, мы, вероятно, производили такое же впечатление, как отступавшие из России французы в 1812 году. Я думаю, что, глядя со стороны, мы, наверное, представляли не только странное, но и жуткое зрелище. Представьте: глубокая ночь, полная луна, мы медленно тянемся по мерзлой вспаханной земле, видной до горизонта, далеко друг от друга, вполне напоминая шествие грешников в ледяном дантевском аду.
Я тогда прекрасно усвоил, что значит спать на болоте, где под тобой в неведомой глубине хлюпает вода, что значит «корни жмут под ребра», как потом верно сказал Твардовский — надо испытать, как непросто спать в глухом еловом лесу, где у каждой елки корни не в земле, а словно только держатся за землю! Но спать нам приходилось мало, мы все же как могли спешили добраться наконец до спокойного места.
Дня через два или три после ухода из ольхового леса у меня сделался второй малярийный приступ, я снова потерял сознание, и меня снова пришлось уложить на минные ящики. Никаких лекарств у нас не было, я слез с телеги, когда снизилась температура, и шел дальше. Есть нам тоже было нечего: обоз с кухней пропал; вероятно, вместе со штабом дивизии попал к немцам. Да мы и не могли зажигать костры, чтобы что‑нибудь сготовить, и продуктов у нас никаких не было. За все путешествие до Москвы ели только один раз: студенты потихоньку пробрались в какую- то деревню и достали большой кусок замороженной коровьей туши. Мерзлое сырое мясо нарезали ножом на ломти и всем роздали. Ничего вкуснее никогда не ел в жизни!