Сергей Сазонов - Воспоминания
Само собою разумеется, что европейская политика не могла руководствоваться подобными взглядами. Поэтому приходится допустить мысль, что как во Франции, так и в Англии стратегическое значение проливов оценивалось выше торгового, и именно в смысле возможности нападения на Россию, тогда как приписывать ей такие замыслы против морских держав Запада не имело бы и тени основания. Из всех европейских стран Россия наиболее континентальная, и какое бы развитие ни получили её силы, она никогда не могла бы стать могущественной морской державой. Стоит взглянуть на её карту, чтобы в этом удостовериться.
Я решился взять на себя ответственность приступить к переговорам относительно проливов в виде предварительного, совершенно частного, обмена мыслями с английским и французским послами. Я не посвятил в мои намерения моих товарищей по совету министров. Среди них, после удаления от дел Коковцова и неудачной замены его Горемыкиным, не было людей, с которыми можно было разговаривать с пользой для дела о предметах внешней политики. Зато между ними было несколько лиц, которых я имел основание опасаться из-за их нерасположения к моим политическим взглядам, а равным образом их прирожденной неспособности хранить что либо про себя. Морской министр, адмирал Григорович, к которому я относился с уважением и доверием благодаря его прямому характеру и симпатичным мне политическим суждениям, был уже знаком со взглядами министерства иностранных дел на вопрос о проливах, и я мог положиться на его готовность оказать мне в нужную минуту всякое содействие. Военного министра, генерала Сухомлинова, подобные вопросы вообще мало интересовали, и я мог без ущерба для дела его обойти.
Что касается до императора Николая, обнаруживавшего неизменно живой интерес к вопросам внешней политики и правильное их понимание, я знал наперед, что мой почин возбудит в нём горячее сочувствие. Если я решился начать переговоры с союзными послами, не испросив предварительно его разрешения, то я сделал это на том основании, что мне не хотелось вмешивать Государя в первоначальную стадию переговоров, исход которых мне не был известен. Беря на себя ответственность за их неудачу, я имел в виду придать моему почину чисто личный характер. Я был готов, в случае этой неудачи, понести все её последствия, заявив Государю, что дальнейшее моё нахождение во главе министерства иностранных дел было несовместимо с интересами России. В этом смысле я вполне откровенно высказался перед союзными послами не с целью произвести давление на их правительства, как это было заявлено впоследствии одним известным французским публицистом, соединявшим антипатию к России с желанием использовать все выгоды союза с ней своей родины, а только для того, чтобы не оставить в них сомнения в твердости моего решения уйти со сцены, уступив моё место другим лицам – а в желавших занять его не было недостатка, – политическая ориентация которых была менее определенна, чем моя.
Мысль о каком-либо давлении на решение союзных правительств была мне тем более чужда, что нахождение у власти таких государственных людей, как покойный Делькассе и нынешний лорд Грей, на политическую мудрость и чувство справедливости которых можно было вполне положиться, значительно ослабляли возможность неудачи моих переговоров. Тем не менее она не была вполне устранена, и мне приходилось допустить, в виде случайных факторов, в руководящих кругах наших союзников тех политических предрассудков или суеверий, о которых я упомянул выше. Поэтому я считал долгом внести возможно большую определенность в мои переговоры с первого момента их возникновения.
Вместе с тем я вполне ясно сознавал, что для достижения намеченной мною цели мне было необходимо стать на путь уступок и возмещений за выгоды, которые должно было дать России обеспечение её важнейших экономических интересов и внешней безопасности. На это я был готов тем более, что определенно сознавал, что как Государь, так и весь русский народ, за исключением нравственно и умственно изуродованных революционной проповедью людей, с мнениями которых в ту пору ещё не приходилось считаться, не откажутся признать вместе со мной право наших союзников на возмещения. События оправдали мои расчеты, и пока судьба России находилась в руках психически здоровых людей, не нашлось человека, который усомнился бы в правильности взятого мною почина. Для того чтобы в русском народе исчезло сочувствие к целям национальной политики, понадобилось разлагающее влияние интернациональной революции, не нашедшее себе отпора со стороны полоненного революцией временного правительства. Под этим влиянием затуманились чувства народной чести, любви к родине и просто здравого смысла, и военный бунт 27 февраля превратился в кровавую и безумную революцию в то время, когда на германском фронте взаимоотношение вооруженных сил в первый раз сложилось в нашу пользу и Германия, по признанию самих немцев, находилась в величайшей опасности.
В ту пору, когда я приступил к переговорам о проливах, Россия была ещё здорова, и политика, стремившаяся осуществить национальные цели, была возможна. По мере развития переговоров моя вера в их успех росла и скоро превратилась в уверенность. Я ждал, чтобы выяснилось принципиальное отношение союзных правительств к предмету переговоров, чтобы доложить Государю об их результатах.
Я мог сделать это в конце второй половины октября 1914 года. К этому времени мне уже было ясно, что требование России уступки ей проливов если и не встретит особенного сочувствия парижского и лондонского кабинетов – этого трудно было ожидать, помня политику этих держав в течение всего XIX века, – то будет по крайней мере признано законным и оправдываемым событиями.
В то время речь о Константинополе шла только мимоходом, и я не противился мысли придать его будущему устройству международный характер. Мысль об овладении Константинополем меня, как сказано, не только никогда не прельщала, но я видел в ней, с точки зрения интересов России, более отрицательных, чем положительных сторон. Превратить бывшую Византию в русский город, который поневоле занял бы третье место в иерархии русских городов, было очевидно невозможно, а сделать из него новую южную столицу России было нежелательно, а может быть, и опасно.
Государь принял мой доклад о проливах, как я того ожидал, с чувством глубокого удовлетворения, которое вылилось в памятные мне слова: «Я вам обязан самым радостным днём моей жизни». Услышать эти слова для всякого русского, взиравшего на своего Государя как на носителя идеи национального единства своей родины, было само по себе большой наградой. Присущая императору Николаю II крайняя сдержанность удваивала ценность этой награды. Представляя ему проект установления русской власти над проливами и устройства Константинополя на международных началах, как оно в ту пору обрисовывалось, я остановился подробно на доводах, которые побуждали меня относиться отрицательно к мысли распространения на турецкую столицу русского владычества, мысли издавна дорогой многим русским сердцам. Мне хотелось предупредить со стороны Государя проявление того сентиментального отношения к этому вопросу, которое обнаруживали обыкновенно патриотически настроенные классы русского народа. Я боялся, чтобы обаяние имени Царьграда и освященная веками мечта о водружении Россией православного креста на куполе Святой Софии не предрешили взгляда Государя на вопрос о судьбе Константинополя.