Сергей Ермолинский - О времени, о Булгакове и о себе
Добрые вести шли с фронта. Война явно приближалась к концу, и настроение у всех было приподнятое… Но для меня время бродило кислотой дурных предчувствий.
Лена вернулась в Москву и писала мне, что дела с изданием Мишиных произведений не двигаются с места. Что-то роковое висит над его именем. Собралась булгаковская комиссия, но меня вычеркнули из ее состава. Лена сообщала об этом виновато. Мне было очень обидно это сообщение (еще и потому, что она не нашла мужества отстоять меня), но я все же утешал ее, писал, что при моем положении иначе нельзя было поступить. Дело, в конце концов, не в том, состою я в комиссии или нет, при возвращении в Москву я все равно буду помогать ей, даже «за кулисами».
Мое возвращение в Москву? Об этом даже думать было смешно! Со мной могли сделать все, что угодно. Я жук на булавке. Но почему Блеймана не вызывают?
— Н-нормальная бюрократическая волокита, — говорил он, однако, сумрачно. — Надо написать Ф-фридриху, чтобы он нажал.
Мы не подозревали тогда, что задержка с его вызовом была первым сигналом того, что через несколько лет цинично выльется в борьбу с «космополитами».
Гостиница опустела.
Вечерами мы играли в преферанс. Партнеры были случайные, чаще всего какой-нибудь заезжий кинооператор хроники, которого мы старались обыграть. Тусклый свет керосиновой лампы освещал наши лица. Мика по обыкновению философствовал, строил прогнозы:
— Нет сомнения, что скоро мы войдем в Европу победителями. В истории это уже бывало. Александр I вступил в Париж как освободитель всех народов. Французы были в восхищении от казаков. Чем это кончилось-п-помним. Сперва Россия — освободитель, потом — жандарм для всех вольнодумцев в Европе. Русский мужик, изгнавший французов, снова вернулся под палку господина. Об этом собирался писать Грибоедов. Но я не хочу сказать, что история повторяется. Возможны варианты. Могу только сказать, что у нас восторжествует пора полнейшего единомыслия и всеобъемлющей государственности. Будем вышагивать прусским шагом на плац-парадах. А что это значит для кино? Это значит, что надо делать величественные киноэпопеи, все остальное п-просто невозможно. «Валиханова» придется переделывать. В нем должна быть отражена сила нашего оружия, а наш герой должен выражать прогресс и гуманность русского просвещения и науки. Иначе сценарий зарубят, лишь встанет вопрос о запуске его в производство. Вы не согласны?
— Нет, — беспечно отозвался я. — Мы уже и так достаточно его испортили.
— Послушайте, Сережа! Портить первые варианты сценария — в этом и состоит наша профессия. Это же кино. Перестаньте донкихотствовать!
— А вы перестаньте сбрасывать трефы. Я же вам показывал с первого хода, что сейчас это наша козырная масть! — вскипел я.
— В-возможно, но тактически я был прав, — пробовал возразить он, но сконфузился, увидев, что заезжий кинематографист выкрутился и выигрывает.
Мы с Микой были разные люди, но понимали друг друга с полуслова. И он, беспокоясь о себе, с не меньшей, если не с большей, тревогой думал обо мне.
— Мне надо попасть в Москву, — говорит он. — Я п-по-стараюсь помирить вас с Большаковым.
— Если бы дело упиралось в Большакова! Я не от него завишу, — хмуро отвечал я. — Если бы от него!..
— П-позвольте! Но Сахновского МХАТ вызвал? Еней уже в Ленинграде? Так почему же вы должны оставаться здесь?
— Хорошо бы — здесь. Через год кончается срок моей ссылки, и боюсь, что меня выгонят отсюда подальше.
— Типун вам на язык! Никто этого не допустит! — волновался Мика.
Но вскоре случилось совсем не так, как мы ожидали: вызов получил не он, а я. Правда, меня вызывали не в Москву, а в Тбилиси.
Нетрудно было догадаться, почему это произошло.
В Тбилиси у меня были старые, надежные друзья, они знали, где я и что со мной. Сперва я получил письмо из киностудии, в котором мне предложили заключить договор на написание сценария о Бараташвили. Затем мне написала Наташа Вачнадзе, сообщив, что работа срочная, потому что в 46-м году будут отмечать 100-летие со дня смерти замечательного грузинского поэта, и мою кандидатуру как автора сценария поддерживает Союз писателей. К письму Наташи сделал приписку Симон Чиковани: «Соглашайся. И не беспокойся о своих делах, мы здесь все утрясем. В Тбилиси приезжал Чиаурели, он тоже обещал помочь».
Чиаурели[102]? Это уже выглядело солидно! Он ставил пышные картины о Сталине, и Сталин благоволил к нему, не раз приглашал к себе. Чиаурели! Всесильный! Всемогущий, как никто из кинематографистов! Он был разносторонне талантлив, но судьба его, как всякого художника-царедворца, не могла не кончиться катастрофой. Обожествленный им кумир слетел со своей высоты, Сталина не стало — рухнул и Чиаурели. Эта история полна драматизма, но вместе с тем она поучительна. Чиаурели вернулся в Грузию, как подбитый орел. Он поставил еще несколько картин — немного лучше, немного хуже, — но силы его были иссушены, художник погиб в нем, он стал угрюм, неуверен, молчалив.
Я познакомился и подружился с ним в веселой молодости, когда он приезжал в Москву, беззаботный, поражая всех неистощимостью застольных тостов, играл на гитаре, пел и веселился.
Чувство дружбы ко мне и даже пиетета он сохранил навсегда. Со мной он был прежним Мишей Чиаурели, и никакая скоропалительная его маститость не отразилась на наших отношениях. Он оставался другом.
— Ну, если Чиаурели, то дело выгорит, — оживился Мика. — Он человек умный. Раньше всех сообразил, что картины надо делать только о Сталине или для Сталина. Мы лопухи, т-точно говорю. Но вам он этого не предлагает. Он знает, с кем имеет дело. И студия просит вас написать о ком? О Бараташвили, трагическом романтике! Лихо! О поэте, который при жизни не напечатал ни строчки. Умер где-то в захолустье. И слава его прогремела через двадцать пять лет после смерти. Ну? Чем не ваша темочка? — Мика подмигнул мне. — И ведь знают же, что написать о нем здесь невозможно. Материалов в Алма-Ате никаких нет и не может быть, значит… Что значит? Надобно подумать, как вас вытребовать в Тбилиси. Уверен — добьются.
И добились.
Запрос обо мне пришел раньше, чем можно было ожидать. Меня вызвали в НКВД, и я получил разрешение на выезд в Грузию…
Начались хлопоты. Сдал хлебные и продуктовые карточки, получил рейсовую, по настоянию Мики запасся справкой из Союза писателей с перечислением сценариев, которые написал (это оказалось весьма предусмотрительным), получил справку из санпропускника, что не вшив, заказал через студию броню на билет и ордер на машину, взял справку из бухгалтерии, что за комнату уплачено, и на этом основании мне был выдан пропуск на вынос вещей… И вот, провожаемый Микой, отправился на вокзал. Пальто мое, истасканное по вагонам, этапам, тюрьмам, было завязано в узел. В костюме, перелицованном Яковом Ильичем, в черном клеенчатом плаще Козинцева, я выглядел как нельзя лучше. У меня был билет в купированный вагон, я уезжал барином.