Дмитрий Бобышев - Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Вот главное, что хотелось бы сказать и это элегантно (можно было бы) заключить подписью. При всём том, прошу прощения, несколько слов о гигиене смыслов. Например: святость не «горкнет», а если так, как быть с пригорком? Метафора «горклая святость» – сарказм горький, на Ваших высотах едва ли уместный. «Музыки мускул»... в начальном мусикийском «му» привычно не ново, зато акмеистически гладко. Затем же звук скулит.
«Спазм гладкой мускулатуры», – сказал бы медик. Опять не для Ваших высот. Этакая чувствилизация мистического. «Феноменолизация», – сказал бы философ. Неверный логосмысл режет и фонетически. В слоях фонем сквозные смыслы и цепи ассоциаций.
А мы ведь «грех вещества вымываем». Что делать прикажете с «заплаканным демоном»? Так и выходит: – не цельны, не твёрды младшие – или уж чистый «дыр бул щил», на который предыдущие поколения надеялись, либо чистота мистосмысла и никакой эстетической ностальгии. О! БОЖЕ! Верно ли будет сводить неофитски приближенные литургические знаки-слова в литургическом акте, не сушит ли это плоды? (Тут мастер перешёл с синих на красные чернила и, видимо, взъярился. – Д. Б.)
Не говорите только, что не в своё-де лезу, ...моё-де мазать, однако и не сказать, что думаю, как-то не самопростительно.
А делясь, скажу и не о Вас, но обо всех нас: предельный изыск формы – мифу помеха. Свидетельство о Духе Св. творится с варварским доливом – дичью. Если не так – идёт свидетельство о стиле, рождается т<ак> с<казать> перевод Библии на латынь и называется «Вульгата». Так и свидетельство икон и мышление иконическое варварскими ордами выкрещивалось, крестя и старую элладскую, и римскую форму:
Ясен, звучит осиянно
дикий строительный луч.
Не скрою, две первые части триптиха Вещая Душа Моя не берёт. Да! выстроены с тем же тщанием, но...
Тронут изверженный цвет
некой толикою мрака.
И хоть имею честь получить посвящение (и спасибо), ан всё-таки честь имею сказать: они (две первых части) несколько затаённый разместительный «долг». Душа не берёт. Вот я и не ответил тогда, ибо сам эпистолярных изделий (ради их самих или тычка затаённого ради) Душа не берёт. Эпистолярной ностальгии, как и эстетической, не испытываю. Возраст не тот и Делом занят.
Ваш М. Шварцман
P. S. Милый Митя, спасибо за стихи и весьма бы рад был получить обещанную (!) плотную заветную тетрадь. Проводили Левуха. Знавали Вы его? Как будто побывал на погребенье. Слёзы. С какою болью отдираются, Россия! Как вырвешься из пряжи трав. На проводах видел Наталью (протеже Вашу). В глазах её, особо за зрачками, покоя нет и удовлетворенья. И слишком дорога профессору выходит выставка. Для ча? Но окупает белый вырез шеи любые взгляды. О! Слава вёрткая! Не знаю, все ль уста вдыхают имя: На-талья... Но выдыхают все.
Привет прекрасной Лене, если видите, Шварц. Привет Охапкису и Боре Куприяну (поэтам Олегу Охапкину и Борису Куприянову. – Д. Б.). Да, и очаровательной приятельнице Вашей.
Прощенья прошу за чернила – кончились.
Поясню сначала постскриптум этого странного письма. Про неназванную (из опасенья перлюстрации) «заветную тетрадь» я сейчас ничего не помню – должно быть, какой-то нужный ему сам – или тамиздатский материал. Левуха я не знал и о нём ничего не сышал ни до, ни после, а вот атмосферой проводов дышал не раз. Загляделся он на Наталью – не Горбаневскую ли? Тогда неизвестно, кто чей протеже. А в том, что питерские поэты отправились на паломничество к Шварцману, допускаю частично и мою заслугу: стихи, ему посвящённые, могли их впечатлить. Но, увы, не впечатлили самого адресата. Конечно, от него «и хула – похвала», и с общими положениями можно согласиться, но их приложения к моим стихам, даже к тем строчкам, что он цитирует, меня оставили в недоумении. Можно было бы и выпустить эту часть письма, как сделал бы другой мемуарист, ан нет – не в моих правилах!
Но к Пасхе мастер как-то отмяк (или перечитал стихи) и написал уже совсем в другом духе. Нарисовал на почтовом листке голубя, сидящего на куполе, лошадку и корову с благословениями на боку, а также знак Древа жизни. Текст был такой:
Дни стоят весёлые, и марево тёплое, и свету много, и стихи прекрасные прекрасны, и ПАСХА.
ХРИСТОС ВОСКРЕС, милый Митя.
Да освятит Г-дь Вашу Душу, и будет всё на месте и покойно сердцу.
Ваши М., И. Шварцманы
Христос Воскрес!
Год от Р. Хр. 1977
Так заочно мы похристосовались, недоумения на душе, действительно, улеглись, и я продолжил работу над «Стигматами». Четвёртую часть посвятил уже уехавшему Якову Виньковецкому, а пятую и последнюю «Раненому имени», снабдив её, как и вторую, визуальными знаками в тексте. Всё вместе ощутилось уже не поэмой, не циклом, а пятичастным единым складнем, наподобие иконных, но в стихах. Готовую вещь я читал раза два в дружественных домах, обретя там некорыстную пажить, завершил первый свой большой сборник стихов, о котором ещё пойдёт речь, и, конечно, послал этот текст Михаилу Матвеевичу. Чего больше в его отзыве – тонкого яду иронии или всё-таки признания с некоторым интеллектуальным скоморошеством – до сих пор не могу рассудить. Вот, судите сами:
Год от Р. Хр. 1978, Москва
Дорогой Дмитрий.
«Стигматы» получены.
Всё столь фосфоресцирующе выспренне: изнемогаю от совершенств. И шелушатся все царапины, и одна только остаётся —
царапина по небу, —
и не имея сил собственных и слов, иерархически соответствующих стиха достоинствам, привожу окаянный, окромя Велемировых, люто казнясь своими несовершенными, слова возлюбленного Батюшкова:
– собор красот, —
а сам во прахе остаюсь, глаз не подымая, безмерно посвящением утешенный
М. Шварцман
МАГ
Но я не исключаю, что причины (или хотя бы частичное объяснение) внезапно ревнивой, чуть ли не отторгающей реакции мастера на две начальные части моей композиции были гораздо проще: первая часть имела посвящение другому художнику – Игорю Тюльпанову! Что такое Тюльпанов, если даже Боттичелли, Рафаэль, Перуджино и Микеланджело для него всего лишь «сикстинский шоколадный набор»? И Шварцман спросил меня:
– Это у него грибы из ушей растут?
– Не у него, а у одного из его персонажей. Есть такой портрет.
– Ну, вот видите!
Вижу. Цехового уважения у нас у всех большая нехватка. Вот Яков это хорошо понимал. Он-то мне и подарил обоих художников. Тюльпанова – на своей прощальной вечеринке в разорённой отъездом квартире, где-то на выселках, которые я стал кликать с некоторых пор обобщённо и без разбору Ленинградовкой. Обстановка на проводах была, как водится, похоронная, даже на грани с истерикой. Жена Якова Дина хохотала, как русалка. Яша в предвидении будущих трудностей, наоборот, был напряжённо сжат, как кулак гладиатора. Младший, ещё дошкольник, нарезвившись ранее, мирно спал, а второклассник Илюша, накачанный дедом-патриотом, устроил родителям обструкцию: