Николай Оцуп - Океан времени
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ (1945–1950)
Когда умножился грех, стала преизобиловать благодать.
(Рим. 6:20)
1
Входит в город странник пожилой,
Он и на своих, и на колесах
Добрался до цели роковой.
В руку бы ветхозаветный посох,
В грудь ему бы тот, священный, жар,
Но, опрятный и небородатый,
Чувствами, а не годами, стар,
Он дела великие и даты
Сравнивает с нынешней бедой
И подавлен ею (и собой).
Кто же он? И жертва, и преступник.
Претерпевший, а не до конца,
Верующий и вероотступник,
Хищник, и задира, и овца.
Улыбается он, оттого что
Плакать хочется ему навзрыд.
Путь его недолог, вот и почта,
Даже вздрагивает апатрид:
Где любовь, там родина вторая,
Но и тут граница… и — какая!
«Барышня, скажите, письма здесь
Получает русская сестрица?»
Где она живет? (А в сердце резь
И почти надежда: измениться
За пять лет успела и она
И, бесчувственнее став и старше,
Прежней цели тоже неверна)…
Барышня, так что же?» Но почтарше
(Осторожна, вежлива, строга)
Видимо, сестрица дорога.
«Нет, синьоре лучше вы записку
Напишите, я и передам».
И стучит уже к отцу Франциску
Невеселый странник: адрес там,
Ну и сведения кой-какие
Он получит. Введен в кабинет.
«Padre в церкви. Время литургии.
Подождите». Книги, полусвет,
Иисус, святая Терезина…
Но и эта родина — чужбина.
И, просвечивающий почти,
Входит в комнату худой священник,
И — глаза в глаза, и — не найти
Тона верного, и — современник
Всех, кто в Боге жил когда-нибудь,
Руку пожимает сыну века
(Странника, в пыли, тяжелый путь
И гостеприимство человека
Праведного), но уже пришлец:
«Я обеспокоил вас, отец,
В лагерь мне о вас NN писала
Только раз, но с трепетом таким,
Словно вам довериться внушала».
«В лагерь? Не о вас ли мы и Рим
Запросили? Grazie, Madonna!..[53]
Вот и воздаянье. Дождалась,
Только надо с переутомленной
Осторожней. Все мы, ей дивясь,
Лучшую из лучших полюбили,
Но ее страданья изнурили».
«Padre, мой трагичнее удел.
Лучше бы такого расстреляли…
Телом я, как видите, и цел,
И здоров, но в мире есть едва ли
Человек несчастнее меня.
Верующие грешат вслепую,
Я же, так сказать, при свете дня,
В ясной памяти…» — «Соболезную.
Доказательство, что без Него
Нет спасения ни для кого».
Гость на это: «Мы не хуже предка,
Камнем убивавшего, мечом,
Ядом и стилетом, а нередко
Словом или взглядом. Суть не в том,
Грех, как смерть, неустраним. Куда же
Спрятаться от них? — я возопил. —
Сердце потерял я. О пропаже
Всех бы, кажется, оповестил,
Но и лучшие, и первый встречный
Так же безобразно бессердечны».
«Грех отчаяния — неспроста, —
Отозвался человек в сутане. —
Ночь, в которой Иоанн Креста
Погибал, полна обетований.
Или вы забыли, кто вас ждет?
В нас поддерживала силу духа
Здесь она». — «И там во мне. Да вот
Я не вынес. Бомбы и разруха —
Полбеды. Какая там война!
Новая религия нужна!»
«Сын мой, если вы еще не Каин,
Вы уже как сумрачный Саул:
Вечный не меняется Хозяин!»
«Я в такую бездну заглянул,
Что и доброте, и благочестью
Стал почти врагом. Привыкнуть ей
Легче бы, я думаю, к известью,
Что убит я». — «Бедный иерей,
Серией отвечу анекдотов:
О лечившей раненных пилотов
Там, куда идти боялся врач,
Или как вступилась за больного,
Над которым тешился палач,
Или как на воинство Христово,
Да, и на меня, и на сестер,
Наступала, как Саванарола,
Укоряя: трусите, позор!
Плоть свою она переборола,
Пытки вынесла, чтоб где-то там
За ее дела воздали вам.
Все это события мирские,
Но для нас луч Провиденья в ней.
В руки хорошо отдать такие
Жизнь свою!» — «Нет, padre, я ничей.
Встречу бедственную предвкушаю
И большое сердце, помню сам,
Я признаниями растерзаю…»
«Сын мой, слезы, а не фимиам,
Рана ей любезна, а не ранка…
Чем над ей чужими иностранка
Власть приобрела? Умом сильна
И делами. Но здоровье хрупко,
Не вредите ей, слаба она:
Голубь — дух ее, а плоть — голубка.
Неужели не поможет вам
Вся ее моральная фигура?
Если можно, я совет подам:
Не спешите! Вас моя тонзура,
Может быть, смущает, но и я
Искупал. До времени тая
То, что вас тревожит, не идите
К ней. Вот там, налево, на горе,
Есть обитель. Встречу отложите!
Вам бы отдохнуть в монастыре
Пять-шесть дней. Я напишу аббату,
А потом она обнимет вас.
Говорю вам от души, как брату».
«Нет, простить не сможет ни сейчас,
Ни потом она. Уж лучше сразу!..» —
И уходит, обрывая фразу,
Второпях и адреса не взяв,
Посетитель… Чистота? Блаженство?
Но, что в рай, души не потеряв,
Не попасть, забыло духовенство.
И к ужасной цели он спешит,
Думая о padre: «Все-то учит!
Как бы мой определить визит?
Вот к нему эпиграф из Кардуччи:
Всех попов, о, муз авторитет,
Отлучил от церкви я, поэт!»
К бабе странник подошел. С простыми
Огрубевшей музе по пути:
«Знаете ли вы сестру? Вот имя…»
(Надо было в госпиталь идти,
Осенило вдруг.) А та: «Живет-то
За рекой. У нас ее зовут —
Русская святая. Ponte Rotto
Знаешь ли? Туда уж не ведут
Никого расстреливать. Но Pietro
Отстояла ведь она…» От ветра,
С гор повеявшего, и от слов
Женщины, ее и не дослушав,
Странник вздрогнул: что это? Коров
Колокольчик и рожок пастуший
В поле, как в идиллиях, и храм
С идиллической жреца фигурой, —
Злило все, но и другое там,
За цинизмом, за литературой,
Слышалось: она-то не сдалась!
И спросил он, бабы не стыдясь:
«Почему святая?» — «Accidenti![54]
Ты, наверно, не из наших мест,
Ведь она, как маслице в поленте,
В этом городке. — В один присест
Бабе хочется, чуть ли не воя,
Сразу все сказать. — Ах, милый мой,
Били тут ее, пытали… Boia…[55]
Все стояли с поднятой рукой,
Вели проносили gagliardetto[56].
А она… да только ли за это
Злились на нее. Сам капитан
(За руки она его хватала)
Не велел заложников-крестьян
Расстрелять… Она не состояла
В партии, как слышно, никакой,
В церковь в воскресенье не ходила,
И ведь наш-то ей народ чужой…»
«А кого-нибудь она любила
Тетушка?.. Faceva all’amor?[57]
«Ну с чего такой ты мелешь вздор!»
И кряхтела баба, тараторя
И без злобы странника, стыдя:
«Столько перевидели мы горя,
Сколько полю не видать, дождя
Любят здесь её: не в наших силах?
Так себя для ближних забывать.
Свет она, а мы навоз на вилах.
Эх, ты! С кем она идет в кровать?
С мукой нашей, с нашей нищей долей,
С душами убитых, с ветром в поле!»
2
Проституция… конечно, — зло.
Взяточничество… ну да, конечно.
Глупость… скачет птичка весело,
Жить решив и умирать беспечно.
С этим всем в начале наших дней
Мы еще не можем примириться —
Юных, укротить богатырей
И сановные не могут лица.
Но ищи протекций, хлеба, мест —
Мир почавкает, и совесть съест.
Оттого и стонет наш учитель,
Русский века прошлого пророк,
Грозный, безутешный обличитель,
Чья любовь (от гнева) между
Мы ему и памятники ставим,
И в Европе хвастаемся им,
Но дошло до дела — ох, лукавим!
«Проституция… Ну да!.. Грешим».
«Глупость, есть и хуже недостатки,
Вот хотя бы: гневаться на взятки».
И такой-то полугражданин,
Получестный, полуподловатый,
Формируется еще один.
Души маршируют, как солдаты
(Хлыст хозяина над головой),
И безумца, если протестует,
Будут гнать без жалости сквозь строй.
Оттого и страшен, и чарует
Подвиг твой: не убоялась ты
Получистых полуклеветы,
Полуверных полувосхищенья,
А когда твоих не терпят дел —
Жгучего и радостного мщенья.
И Тургенев (сам-то не посмел)
О таких, как ты, сказал же: дура
И… святая… Только ты умна,
Сверхумна, как русская культура,
Ведь сквозь строй проходит и она,
Непорочная и террористка
И еще труднее: гуманистка.
Тяжкая задача у меня,
Легче отрицательные типы —
Обреченных адская возня,
Стоны, и мучительствами хрипы.
Ведь и Библия, сей документ,
Уличающий из нас любого,
Не на благородство лишь патент:
Грех отступничества основного,
И братоубийство, и Содом,
И Гоморра… но и дух с мечом!
Гениев ли было так уж мало?
А героев? Сосчитайте их!
Одного лишь веку не хватало,
Вымолвить посмею ли: святых.
Не из той ли, не из их ли рати
Героиня и любовь моя,
Уступившая не для объятий
Мне, а чтобы светлым стал и я.
Муза, объясни же, как ни трудно,
То, что трибуналу неподсудно.
Было вот что: красоту стократ
Большая пронизывала светом
Изнутри. Во все глаза глядят
Оробевшие, ища и в этом
Сладости. Но истина горька:
Помнит будущее, миг нарядный
Не влечет. По ком твоя тоска,
Ты еще не знаешь; ненаглядный
Есть и у монахини жених,
Ты же из заведомо чужих
Выбираешь самого чужого:
Трудно друг от друга по всему
Больше отличаться: скажешь слово,
И оно — скала. Я своему
Чаще сам не верю. Ты, пугая
Раньше, восхищение потом
Вызываешь: вот она какая!
Должен я признаться, что в моем
Случае — обратное — сначала
Все легко… до первого провала.
Поделом: ведь занят я собой,
Для меня другие только средство.
Кто страдает, тем легко с тобой,
Не со мною: то впадаю в детство,
Всех обнять хочу, то погибай
Я и все другие! Я из гадов,
Знающих, что губят невзначай…
Я любил тебя, как Мармеладов
Им же разоренную семью.
Только я страшнее, хоть не пью.
Ты заметила, что я ревную.
Да и как же было не страдать,
Не имея права на такую.
Хоть у нас кощунственное «блядь»
Под защиту взял недавно Бунин,
Горечью оно клеймит сердца —
Узнавать, какие в мире лгуньи, —
Кара для мужчины-гордеца.
Я и умер бы от злобы едкой,
Новой околдованный кокеткой.
Но играть ты чувством не могла,
Тем же, чем Алеше был Зосима,
Чем для прокаженного была
Спутница (блаженная для Рима),
Для меня в несчастий моем
Ты была (какая там гордячка!)…
О достоинстве забыв мужском,
Сам себе: «А ты при ней заплачь-ка» —
Я сказал… Несчастия, война,
Долгу оставалась ты верна.
Долгу? Да. Священный, обоюдный,
Был бы лишь тогда исполнен он,
Если б я вблизи подруги чудной
Был воистину преображен.
Чем же я ответил на подарок
Целой жизни, да еще какой?
Пасынок эпохи, перестарок,
Вовсе не затравленный судьбой,
Но, и двоедушен, и растерян,
Я-то цели не остался верен.
Что литературная среда
Хуже всех — я говорил, задорный.
В лагерь занесла меня беда,
Ну и разве лучше поднадзорный?
Я бежал. В опасности, в труде,
По неделям без огня, без солнца,
Жил я с лучшими, но грех везде:
И в несчастии англосаксонца,
И (от совести не скроешь, друг)
Даже в обществе Христовых слуг.
И на голос переутомленных
Отзывался я: надежды нет,
Помнила и ты о миллионах,
Переставших быть, но твой ответ
На события звучал не плачем…
Возле горных и лесных дорог
Ночью ты склонялась над лежачим…
Для того, кто ранен и продрог,
Ты — сестра: пример для партизана,
И от губ врага отнять стакана
Не умела ты; они равны
Перед милосердием, как дети.
Сколько виноватых без вины
Ты утешила. За всех в ответе
Все. Не забывала ты (и как),
С кем из двух и почему быть надо,
И политика ведь не пустяк.
Но тому, кто падает, — пощада.
Правосудие — закон людей,
Есть другой и выше, и трудней…
Все боятся за себя, и странен
Строгий дух любви с твоим лицом.
Добрый жив еще самаритянин,
Жив и Тот, Кто рассказал о нем.
И за то, что много ты жалела,
Он тебе явился наконец,
Тот, чья власть, увы, не без предела,
Тот, Кого мы гоним без сердец.
Но произошло совсем другое,
Противоположное, со мною.
Отрывает от людей, от мест,
От всего событий колебанье,
Кораблей отплытие, отъезд
Поездов и на аэроплане
Перелеты. Перевозят впрок
Всякого добра (какого?) тонны,
Чтобы нес на палке узелок
И угла, и родины лишенный
Человек особенный: Ди-Пи…
Путь его — как засуха в степи,
Я хотел бы подвести итоги,
Жизнь еще не кончена для нас,
Но уже мы оба на пороге
Вечности, и дорог каждый час.
Я нашел не правду, а границы
Сил моих и вообще людей.
Хорошо, что все мы лишь частицы
Всеобъемлющего: матерей
Матери, отцы отцов, кто в силах
Сделать, чтоб струилось небо в жилах?
Я об этом грезил по ночам
И особенно перед рассветом,
Глядя сам в себя. Я видел там,
Как с благоухающим эстетом
Ласково братается палач,
Слушая сонеты и сонаты,
Заглушал я ими чей-то плач,
Словно артиллерии раскаты,
Взрывы бомб и много зол других
Быть могли бы делом рук моих.
И любить мне стало неудобно,
Черный лик твое лицо затмил,
И такой бы на плите надгробной
Эпитафии я заслужил:
«Он себя и счастие разрушил,
И не злой, а был добру чужим,
Потому что дьявола он слушал,
Хоть и жил бок о бок ангел с ним».
Так по-разному любви и муке
Мы учились в роковой разлуке.
По газетам выходило, что
Надо радоваться, выходило
И на самом деле: свергли то,
С чем нельзя мириться. Победило
Нечто близкое (да не вполне!)
К чувству справедливости. Дышаться
Легче стало. Отчего же мне
Стыд изменника и святотатца
Надо было именно тогда
Пережить? Нет, общая беда
И своя не совпадают: в деле,
Для которого я был рожден,
Там, где спорят о душе и теле
Два огня, две силы, — свой закон.
В сердце: «Что я сделал с нашим кладом?»
И твое: «Вернулся, дорогой!»
Влажным и проникновенным взглядом
На меня глядишь. И ужас мой,
И восторг мне говорят: любима
Больше, чем всегда. И нестерпима
Правда, оттого что за пять лет
Я успел и самый вкус утратить
Ко всему, над чем, почти аскет,
Бился в исступлении. Ну, хватит!
Баста! Что спасаться? Нет ни в ком
Бога… Бедненький! Как раз тогда-то
Чудо быть могло. А ей потом
Сколько роз! Но скверно, подловато,
С вызовом я надругался над…
Встретились, и нет пути назад.
3
Вот она… жива и… кожа, кости…
Духу скормлена, лучится плоть…
Сколько же страданий в сильном росте,
Но тебя спешу я уколоть:
«Подурнела ты!» (А сам-то знаю,
Что светлей и лучше не была).
«Милый, я тебя не понимаю…»
«Извини… Я слышал, чем жила
Ты, и восхищаюсь… Брат на брата!
Но, конечно, правы и ягнята».
«Нет, решительно не узнаю
Тона, голоса, лица… Оставим!..
Боль работу делает свою:
Знаю, что учить никто не вправе
Исстрадавшегося. Не терплю
Иронического равнодушия…»
«Лестью я тебя не оскорблю.
Ты, конечно, сильная, но слушай:
Что ты изменила в том, что есть?
Разве не естественнее месть?»
«Вера, а не месть. Труп в лазарете
Мне напоминал: а вдруг и он…
Раненым я вслух: «Бодрее, дети!»
Про себя же: «Будь и мой спасен!»
Этим ли тебя и охранила,
Был ли так угоден выкуп, мой,
Но гляди — мы вместе», — И схватила
Руку лихорадочной рукой.
И от боли и остатков чести
Закричал я: «Нет же, мы не вместе!
Я не оправдал…» — «Молчи, молчи!
Разве спрашивают у солдата,
Разве это важно?» (Не стучи,
Сердце, неужели нет возврата?)
«Да, но видишь ли (ну как смогу?),
Знаешь что, надеялся я втайне,
Что и ты грешна». (И снова лгу.)
«Милый, успокойся, ты ведь крайней,
Той, моей, не перешел черты?»
И своей доверчивостью ты
Первой нашей встречи вскрыла рану,
И без сил я говорю уже:
«Кончено. Я пробовать не стану
Больше. Не могу. На рубеже
Двух миров я изнемог. Довольно».
«Понимаю: вычистили дом
И покинули, и вот что больно:
Два-три беса жили раньше в нем,
А теперь их налетела стая?»
«Хуже: срок признанья отдаляя,
Лет пятнадцать и себе я лгу,
И тебе». — «Но ты и в самом деле
Хочешь победить». И не могу,
И совсем не страсти одолели,
А почти сознательный расчет:
Будет все, как было, если скрою,
Если расскажу — она уйдет.
«Отчего же дорожил ты мною?»
«Я люблю, но я — velleita[58],
Торричеллиева пустота!
Я служил и дьяволу, и Богу
(Извини за декадентский слог),
Знал, что на божественную ногу
Свой ты надеваешь сапожок,
Помнил, что божественное тело
У тебя, и грация, и ум.
Но твое божественное дело
Я попрал, и горечь, amertumeг,[59]
Тронула — наследие «проклятых» —
Рыцаря в его картонных латах.
И бежит зеленая вода»,
Как у принца из стихов Бодлэра,
В жилах у меня, и навсегда
Счастие отравлено и вера…
И такое есть в моей судьбе:
Сын эпохи, с матерью ужасной
(Тоже всю ее несу в себе)
Бой начав, я — дрогнул. И напрасно
Вышла ты с архангельским мечом
За меня помериться с врагом.
Если явно о себе «Записки
Из подполья», автор их чуть-чуть
Свидригайлов и Фома Опискин,
Даже Смердяков… Правдивым будь
До конца!.. Мне этому завету
Следовать хотелось, но молчу,
Хоть и требуешь меня к ответу
Снова ты». — «Я правду знать хочу…
Лет пятнадцать?.. Но, любя, таился
Ты… А нынче отчего решился?
Из цинизма? Вот и расскажи,
Не щади обоих… Духа твердость
Для тебя — отказ от новой лжи!..»
И узнал я, что такое гордость
Унижения… Служителям
Церкви не покаялся бы. Трудно
Как, а нет пути другого нам.
Значит, может и до гроба судный
День прийти… Но даже дневнику
Как доверить все, что двойнику
Моему со мною удавалось
Сделать. Горько слушает она,
Не презрение, а страх и жалость
И упрек — уж так удивлена:
«Быть не может! — Страшно побледнела. —
Вот он рядом. Наступил же срок,
А ведь хуже чем осиротела…
Мне бы встретиться хоть на часок
С тем, кем быть ты мог, кого ты предал…
Не прощаю: что творил, ты ведал!
Уходи! Меня ты обманул.
В Бога веруешь, когда удобно,
Сколько было и Ему посул.
Нашу жизнь восстанови подробно:
Так жалеет пьяницу жена,
Мать расслабленного. Как же бросить?
Что с ним будет без меня? Верна
Женщина тому, кто, плача, просит
Жалости и нежности. А он
Зло и ядовито умилен.
Если дух над человеком с дрожью
Доброты склоняется, червяк
Благодарен ли за милостью Божью?
Нет, ее он принимает так,
Усмехаясь… чистота — ну биться
Над ничтожеством: о, будь моим!
А в ответ: скажи-ка, рая птица,
Значит, я тебе необходим!..
Так ли?» — «Да. В себе я знаю что-то
Вечное, как зло Искариота.
Я от напряжения устал —
Очищение — ведь труд безмерный,
От тебя отрекся и пропал,
Выхожу из переделки скверной
Кое-как… Опомнился… Кругом
Разрушения — разворотили
Рельсы, души, нации. Разгром
Всюду. И тебя не пощадили.
Но такой еще ты не была —
За плечами словно два крыла».
«Гордый, что дела свои устроил
Душе во сколько обошлось?),
Ты внимания не удостоил
Жизнь других людей. Ты весь насквозь
Для себя и о себе. Невинный
В безответственности, раб греха,
Где тебе взобраться на вершины?
Здесь постыднейшая чепуха
Радует тебя: не или-или,
Но и так и сяк и чтоб хвалили».
И опять права: одним сильны —
Над собой иронией бессильной —
В нерешительность мы влюблены,
Смельчаку сочувствуя умильно…
Верующий восхищает нас,
Но, как он, поверить мы не можем.
Радуемся за четвертый класс:
Молодец, рабочий! Но тревожит
Многое… И загнанные в дом
Бурями, себя мы познаем.
Зрелище печальное: в разладе
С предками и с новыми людьми,
О священных символах, о гаде,
Соблазнившем Еву, о семи
Язвах сердца говорим словами
Приблизительными и чуть-чуть
Подлыми: нам только бы с грехами
Не расстаться. В этом наша суть!
Ищем, чтобы не найти. Пороки
Любим — в них и правда смысл глубокий.
4
«Мира не приемлю Твоего» —
Так устами своего героя
Достоевский. Я же от всего
Тоже не в восторге, но другое
Говорю, творение любя:
Нет, я с замыслом Твоим согласен —
Не приемлю самого себя,
И в особенности я несчастен,
Как ни странно, после встречи с ней,
С вестницей не узнанной Твоей.
Без нее не знал бы я мучений,
Настигающих средь бела дня,
Был бы всех людей обыкновенней,
И они любили бы меня.
Путался бы с женщиной часочек,
Даже год, обманет — не беда,
Не искал бы у своих же строчек
Помощи от жгучего стыда
(В дни, когда на суеты проделки
Поглядят глаза, а не гляделки).
На экзамен совести ночной
Смутные являются фигуры,
И стоят они передо мной,
Люди жизни и литературы.
Пети вымысла: Ноздрев, lе реrе
Goriot[60] (они ведь тоже были!).
Дети наших матерей: Бодлэр,
Лермонтов (как мы их любим!) или
Тот фельдфебель, что меня цукал,
Тот, швейцар, который подавал
Мне шинель в гимназии. Как много
Лиц и жизней в памяти живет.
Светится, как Млечная. Дорога,
Их необозримый хоровод.
Удивительная Антигона,
Ты, мой друг, сегодня ей под стать,
Грустная и жалкая Дидона,
Смердяков и горьковская Мать…
Наконец глаза? (и Диккенс тут же)
Останавливаются на Скрудже.
Знать тебя должны бы, старичок,
Может быть, и на меня похожий,
Все, чье сердце как сухой стручок,
Все, кому пора в могилу тоже.
Все, кто, вспоминая жизнь свою,
Вот как я хотя бы, не находят
Ничего отрадного. Стою…
В замешательстве, и глаз не сводят
Те с меня, кому я зло и вред
Причинил, и мне пощады нет.
Равнодушно, как Валерий Брюсов
(Все-де в жизни — средство для стихов),
Обличитель извращенных вкусов,
Но и сам не так уже здоров
В тайных склонностях, — я жил в тумане,
Никому не принося добра.
Только о таком же графомане
Я умел заботиться, пера
Сих собратьев исправлял ошибки,
Многие настраивая скрипки.
Есть у бесконечного добра
На пути его завоеваний
С сердцем человеческим игра:
Выдержишь ли столько испытаний?
И никто до самого конца,
Даже сам себя взаправду зная,
Не спасен от роли подлеца,
Хищника, убийцы. Жизнь вторая
Нелегка, и обольщает нас
Тот, кто правду режет без прикрас.
Страшновато, господа, что Шиллер
(Ангельское), в наших душах сгнив, —
Нынче и для лучших — только Миллер,
К самообнажению призыв.
Всюду свальное, куда ни кинуть,
Новые Гоморра и Содом.
Ну и как по этому не двинуть
По всему железным кулаком,
Чтобы слезы счастья орошали
Хлеб насущный прописной морали…
Говорят, что нелегко узнать
Человека, если пуда соли
С ним не съешь. Хотел бы я занять
У тебя и чистоты, и воли.
Ты во всем, решительно во всем
Как-то восхитительно опрятна,
И со мной, и с другом, и с врагом
Требовательна и деликатна.
Трогаю, как свежее белье,
С наслажденьем прошлое твое.
Как, освободившись от балласта,
Легче удаляться от земли
(Не к тому, о чем вздыхала часто,
Здешние дороги привели),
Праведно и горько негодуя,
К небу взмыл твой самый трудный дар,
Дар любви. Есть жрицы поцелуя,
Чья душа — от губ летящий пар.
Дух и вдохновенный, и могучий,
Нежность у тебя не жалкий случай.
Сердце — это: бережно любить,
Тайное поддерживая пламя,
И сентиментальных слез не лить,
Охраняя добрыми глазами
Дело очень сильного ума,
Очень сильных чувств — ничто не мелко, —
Творчество свое же — ты сама.
Как великих мастеров отделка,
Все в твоей удаче без длиннот
Сбивчивых. Все ясно. Все живет.
Понимая, но изнемогая,
Все насквозь увидев и простив,
Поднимается душа иная
Над землей, и ей наперерыв
Птицы сообщают птичьи вести,
Ночь, и день, и звёзды о своем,
Горы говорят, что все на месте,
И трава, и тварь, что вот живем,
И зима, что скоро будет лето, —
И душа благословляет это.
Но вплетается в согласный хор
Жалоба, единственная в мире, —
Человека: нежность и позор
Ищут утешения в эфире.
Столько дивных понастроив там
Для себя убежищ, он оттуда,
Обращаясь к Богу и богам,
Ждет и указания, и чуда,
А пока, но этого пока
Безысходна злоба и тоска.
Как больных судить за рецидивы
Не сумел бы и жестокий врач, —
То, что я и двойственный, и лживый,
Не кляня тягчайших неудач,
Ты и тем и этим извиняла,
А когда мы погрузились в бред
И от каждого почти вокзала
Уносил вагон для подлых бед
Ближнего, лишенного свободы,
Что ты выстрадала в эти годы?
Как поверила ты глубоко
(Идеализируя невольно)
В человека: вместо рококо
Всей моей эстетики, так больно
Ранившей чувствительностью твою
В дни, когда тобой я как бы хвастал, —
Вот меня толкают к лезвию
Топора, и мне уже не каста
Сочиняющих, как я, близка,
А в тюрьму посаженных тоска.
И каких бы только истязаний
За меня ты не перенесла!
Счастья для тебя была желанней
Мука: оттянуть побольше зла
На себя, чтоб твоему больному.
Чистому в несчастье (так, увы,
Ты себя уверила), по дому
Истомившемуся, — головы
Не сложить, как многие другие,
Там, на две бушующей стихии.
Потускнел лица чудесный цвет,
Тяжко ты от горя заболела
И за шесть невероятных лет
Стала тем, чем после смерти тела,
По высоким верованьям, дух
Станет, удостоившийся рая:
Он в тебе не только не потух,
Как в других, но, чувствовать давая.
Что такое на земле Эдем, —
За меня ты послужила всем.
Памятник себе нерукотворный,
Женщина, воздвигла ты у нас.
Родины великой и просторной
Волю воплотила… в добрый час.
Нам о Зое, о Козьмодемьянской,
Рассказали, да таких ведь тьмы.
Но и в бедной доле эмигрантском
Кое-что проделали и мы
Для других по образу России
Честь и слава матери Марии!
Мать Мария, светится она
В памяти, как мучеников лики,
Но и поскромнее имена,
Ну хотя бы Оболенской Вики,
И Волконской, или Сарры Кнут,
И других, неведомых, но равных, —
Разве в сердце места не займут
У наследниц будущих и славных,
И дела учительниц своих
Вспомнить не захочет кто из них?
У тебя заметные заслуги
В том же (незаметных и не счесть),
Как у тех, кто в холоде и вьюге
Родины отстаивали честь.
Воплощенное сопротивленье
Злобе и насилию всегда,
Ты была как предостереженье
В эти подловатые года,
И наотмашь кулаком бандита
Дважды по лицу была ты бита.
По лицу ты бита кулаком,
По лицу, которое любили
Неизвестные тебе, но в ком
Только чувство доброе будили
Одухотворенные черты…
Не игры высокая забава —
Главное: свободе служишь ты!..
Слава рыцарскому веку, слава!
Для него важнее героинь
В ямочке ладони героин.
Он холодный любит порошочек,
Он и говорит немного в нос.
Вырос он из величайших строчек:
В Достоевского корнями врос
(Неуменье обращаться с ядом).
Он, помилуйте, — христианин,
Впрочем, Ницше, тронутый де Садом,
Тоже в нем… И как же, века сын,
В зле идей и бомбовозов шуме,
Как же и тебе не обезуметь?
5
Сумасшествие… Когда одно
Делать хочешь, делая другое.
Тихо начинается оно:
Неужели это было мною?
Кто во мне и почему возник?
И откуда ты, вторая воля?
Сердце изолгалось и язык.
Выше сил моих, да, выше: доля —
Собственную смерть в себе самом
Взращивать… Сгорю, сгорю живьем!
На губах лукавая усмешка:
Ницше и Поприщин — полубог
И чиновник. И огню: доешь-ка
То, чего осилить я не мог.
«Фердинанд Второй, король испанский!
«Я ни слова!..» — «Гений века!» — «Я!»
Дальше про халатик арестантский,
Дальше семиглавая змея
Схоластическая одноглавой
Стала и промолвила гнусаво:
«Кто ты?» — «Вот и я хотел бы знать,
Кто ты…» — «Я такой-то, я как люди,
Были у меня отец и мать,
Ты же… Кто ты?» — «Я в твоем сосуде
Вечное, бессмертное…» — «Стара
Сказочка: и ты умрешь со мною,
Если ты мое…» — «Умри, пора!..»
«Ну а ты?» — «А я могилы рою».
«Кто же ты, могильщик?» — «Я — ответ,
И всегда один и тот же: нет».
«А, так вот кто с этим или тою
Разлучал меня, оклеветав
Дружбу…» — «Дружбы нет…» — «А то, порою
Вроде рая?..» — «От себя устав,
На чужое молишься». — «А в небе
Жизни продолженье?» — «Жизни нет
После смерти». — «Хорошо… А жребий
Знать и это, но идти на свет…»
«Ты боишься мрака? Чем дневное
Лучше? Ночь хотя бы о покое…
Одного желай: не быть…» — «И всем
Говоришь ты это?..» — «С кем угодно
Сговорюсь легко…» — «Холодных схем
Ты холодный дух…» — «С тобою сходный,
Бедный брат-мыслитель». — «Клевета:
Я люблю природу…» — «Паучиху…»
«И людей, ведь между ними та».
«Говори о ней почаще лиху,
Вот и сглазишь…» — «Вон отсюда, вон,
Лихо одноглазое!..» Но стон
И проклятия не помогают…
Надо вытерпеть… «Один совет,
Будь правдив!» — «Но ближние мешают…»
То-то же… На благодушный бред
Брызжет — и на все миры фантазий —
Просвещенье серной кислотой…
Лучше так, чем якобы в экстазе
Грезить о реальности иной.
«Да» — подделка! Ну же, выбор сделай
Между ним и мною. Ты ведь смелый!»
«Да» — самодовольное, с тупой
Важностью твердящее все то же…
«Да» — успех, и слава, и покой,
Но прислуживающий вельможе
(А сидит вельможа в небесах).
«Да»: простить во что бы то ни стало
Тьму бессмыслиц (помогает страх),
Опустить на бездну покрывало,
Все противоречия смягчить,
Чтобы жизнь удобнее прожить…
Музу обольщениями нежишь,
Друг-романтик, только берегись,
Не уйди в одно из двух убежищ
Для разочарованных: спаслись
Многие в безумие от мира
И в самоубийство. Сколько раз
И какая умолкала лира…
Батюшков… А то, что глубже фраз
В пафосе высоком Озерова…
В одиночестве ума больного…
Сумасшествие! Влечет, влечет
И меня в обманчивую пристань.
Хорошо, когда у слов и нот
Гете выверенная и Листом
Мера, отражающая строй.
Но когда от поздних сожалений
Места не находишь, сам не свой,
Что тогда и счастья дерзновенней,
И от истины — на волосок?..
Можно в сердце, можно и в висок!
Я не раз припоминал, Кириллов,
Как за шкафом ты стоишь и ждешь,
И меня, как в лихорадке, било:
Струсишь? Не посмеешь? Не нажмешь?
Все, покинувшие дом отцовский,
Перед искушением стоим,
И весьма гремевший Маяковский
Тоже оказался уязвим
(Кто сказал бы?). Смерть, любовь и слава…
Не из одного ль они состава?
Сколько раз насильственный конец
Кажется единственным исходом
Даже для испытанных сердец.
Больше не поздравит с Новым годом
И Цветаеву никто. Смела,
Не угрюма, и любила сына,
Но простить чего-то не могла
Наша одинокая Марина.
«Выживают только подлецы?..»
Нет, венки меняя на венцы,
И чистейшие не уступили.
Вот и ты, заступница моя…
Но ценою лишь твоих усилий
Разве мог преобразиться я?
Столько лет и столько испытаний,
Видишь, ни к чему не привели:
Я такой же на руках у няни
И на лоне матери-земли
Перед смертью, и в тоске и стонах
Я — как Пяст с его «поэмой в нонах».
Кто не вспоминает, как свои,
Жалкие юродивых ужимки
(Но молчи, скрывайся и таи),
Словно из-под шапки-невидимки
Палец, слово, хохот: смысла нет
Или есть великий, да незримый.
Ясен разума приоритет
Не всегда, и любят люди схимы
И простонародье неспроста
В блеющем создании Христа.
Помню одного (из лейб-гусаров),
Вежлив, и опрятен, и умен,
Даже без припадков и кошмаров —
Отчего же в этом доме он?
Но — «из чайника» — рукой покажет
И, на собеседника взглянув,
Десять раз: «Из чайника», — он скажет.
На идею блюдечка подув,
Из идеи-чайника он чаю
Льет себе и мне, и я сгораю
От великой тайны, гимназист,
И дрожу, но дядя за плечами
(У него гостил я). Как артист
Он лечил больных. Судите сами.
Снилось одному, что из стекла
У него спина, и лишь попытка
Смелая спасти его могла.
Маг ему какого-то напитка
Дал глотнуть и, погрузив в туман,
За его спиной разбил стакан.
Ах! Больной и на пол. Но для быта
Он проснулся, робок и здоров:
«Ваша прежняя спина разбита,
Поздравляю…» Был велик улов
Поврежденных душ, чтоб их исправить,
Обществу нормальному вернуть,
Чтобы, как другие, были вправе
Эти падающего толкнуть
И по лестнице больших и славных
Восходить для подлостей неявных…
Отделяется за годом год
От тебя, живущий, все, что было,
Наступил и для тебя черед
Познакомиться с твоей могилой.
Кажется, что это не всерьез:
«Да, случается (и пусть) с другими,
Но уже подходит паровоз
Тот, с глазами желтыми и злыми,
Хочешь или нет, а надо в путь…
Куплены билеты… Что ж, везут…»
«Барин, а, везуть…» — «Везут, пожалуй…»
Что за выговор?.. Ах да, мужик,
Лгун и пьяница, но добрый малый!
«Папеньку-то хоронили… Шик!»
«Что ты брешешь?» — «А теперь сыночка,
То есть вашу милость…» — «Я живой…»
«Нет, шалите, барин. Точка». — «Точка?»
«Да-с, холодненькая. Под землей…»
Так на станции устало бредит
Тот, кто с первым поездом уедет…
Как от мухи, слабо на стекле
В сентябре жужжащей, как от мухи,
Догадавшейся, что мир во зле,
Как от умирающей старухи,
Жизнь уходит от меня… Куда?
Что-то было… Что же? Не впервые
Надо мной горячая звезда
Греет воздух. Я, Как все живые,
Благодарен… Хочется любить,
Да нельзя… Не это учит жить.
Смерть вошла и ехала в вагоне,
Место против моего заняв.
Это не мираж потусторонний,
Это — человеческий состав.
Волосы как желтое мочало,
Жутко-пристальный, бездонный взгляд…
Много эта женщина страдала,
Черный неспроста на ней наряд,
И не стала бы как жердь худая,
Самых, горьких слез не проливая,
И, безумием упоена,
В той же буйной и застывшей позе
Не сводила глаз с меня она,
И шептал я о почивших в бозе
Чепуху, но сквозь ее черты,
Как бы накануне разрушенья,
Предо мною возникала ты
И твои звучали обвиненья,
Превращая в ранящий укор
Незнакомки сумасшедший взор.
Опустил я голову в ладони
И глядеть напротив не хотел,
Часа мы не провели в вагоне,
Но тогда-то я и постарел.
Словно мне внушала смерть живая,
Что отныне я похоронен,
И хотя молитва никакая
Для закоренелых не закон —
Но меня утешила бы книга:
Кары, одиночества, пострига.
Нет, увы, на круги не своя
Ветер возвращается… Другие
Начинают жить… Не ты, не я…
Трудно и ошибки молодые
Исправлять, ошибки зрелых лет,
Злее и уже непоправимы.
К самому себе возврата нет.
Плачу я, но в облака и дымы
Все, чем жили мы, обращено,
Было и развеялось оно
Вымирающие, как ацтеки,
Люди цельные редеют. Сам
Веру я разрушил в человеке,
Варвары так разрушали храм…
Не вернешь, не сыщешь, миг упущен.
Рок обрушивается на всех:
Колокольчик за окошком. Пущин.
Двух друзей объятия и смех…
Но дальнейшее — сквозь вой метели
Реквием женитьбы и дуэли…
Знал, что от судеб спасенья нет
И что всюду страсти роковые, —
Бедами настигнутый поэт.
Можно выносить удары злые
Долго, но последний страшен крик…
Изменил я делу жизни целой.
Горе велико, и грех велик,
И к тебе взывая: чудо сделай,
Невозможного прошу. И вот
Кара: то, что было, кто вернет?
6
Жив за гробом человек любовью:
Чем сильней к нему привязан был
Остающийся, чем горше вдовью
Память лик ушедшего томил, —
Тем он радостнее в запредельном.
Оттого что я сошел с ума,
О таинственном и неподдельном
Мне рассказывала жизнь сама:
«Взять советую в дорогу (в вечность)
Чувств обыкновенных человечность».
Все, кто умер, то есть раньше был,
Продолжают жить, пока любимы.
Всех, кто мне хотя бы в слове мил,
Встретил я, стихами их палимый.
Первым был, конечно, Данте, с ним
Рядом им возлюбленный Виргилий.
«Те, кто умер, но еще любим,—
Оба словно эхо повторили, —
Продолжают жить». Сквозь облака —
Лик луны и лики — сквозь века
Смутно я увидел. «Алигьери, —
С наслаждением мой смертный рот
Произнес. — И ты бы должен вере
Послужить, как можешь». Строго тот,
Чье назвал я имя: «Ты земную
Любишь славу, а ведь я в твоем
Сердце потому и существую,
Что и ты божественным огнем
Жить хотел бы». — «Но твои терцины
Для меня — поэзии ве