Геннадий Барабтарло - Сочинение Набокова
Набоков полагал, что концы Бунина слабы (и писал о том Алданову). Сам он поэтому обрывает нить повествования «Красавицы» резко, но совсем не по-бунински. Бунин (и Чехов) написал бы «а следующим летом она умерла от родов» — и тем бы кончил. Набоков же завязывает конец узелком, чтобы пришить пуговицу на память: повествователь не знает продолжения, но стрела его пародии, написанной скорее в похвалу, с улыбкой, но без дерзости, уже попала в цель и таким образом будет лететь, при новых чтениях, «доколь в подлунном мире» и т. д. Бунин такие приемы презирал, считал их трюками — и в том-то, я думаю, и пуанта «Красавицы», которую, кстати сказать, Набоков прочитал вслух в его присутствии на своем и Ходасевича вечере в Париже в феврале 1936 года, как бы с поклоном старшему и почтенному мастеру, после чего прочитал прямо поперечный Бунину разсказ с трюком «Terra incognita» и тоже чуждое ему, хотя и иначе, «Оповещение».
3.Знаменитый эпизод нескладного обеда с Буниным в русском ресторане в самый вечер приезда Набокова в Париж в конце января 1936 года, столь комически поданный в «Других берегах», несколько утрирован фильтрованным телеобъективом пятнадцати промежуточных лет, новой эмиграции, нового языка и послевоенного взгляда на довоенную Европу. Прочитав это место в первом английском издании мемуаров («Убедительное доказательство», 1951), Бунин был раздражен именно так, как его тогдашнее раздражение описано в книге, и в письме к Алданову назвал автора «шутом гороховым». Но в то посещение Набоковым Парижа тон и характер его отношения к Бунину были вероятно иными — более разноцветными, чем можно думать судя по этой главе воспоминаний. Через день после этого взаимно раздражительного обеда он пишет жене письмо, где между прочим описывает этот вечер: «Только я начал раскладываться — было около половины восьмого — явился в нос говорящий Бунин и несмотря на ужасное мое сопротивление «потащил обедать» к Корнилову — ресторан такой. Сначала у нас совершенно не клеился разговор, — кажется, главным образом, из-за меня — я был устал и зол — меня раздражало все, — и манера его заказывать рябчик, и каждая интонация, и похабные шуточки, и нарочитое подобострастие лакеев, — так что потом он Алданову жаловался, что я все время думал о другом. Я так сердился (что с ним поехал обедать) как не сердился давно, но к концу и потом когда вышли на улицу вдруг там и сям стали вспыхивать искры взаимности и когда пришли в кафе Мюра, где нас ждал толстый Алданов, было совсем весело». Тут нет ни ужасного предсказания холодному Сирину раздраженным и несколько пьяным Буниным одинокой и мучительной смерти, о котором читаем в книге воспоминаний (и которое, как явствует из другого письма Набокова к жене, относится на самом деле к вечеринке у Гринбергов через год с лишним), ни забавной истории с длинным шарфом Набокова, запихнутым по ошибке в рукав бунинской шубы, зато из продолжения письма видно, что к полуночи они почти «договорились до искусства».
Не менее интересна для современного событию понимания их отношений сохранившаяся чрезвычайно дружелюбная и вместе почтительная надпись на посланном Бунину по возвращении в Берлин экземпляре «Отчаяния» (сочиненного на два года раньше «Красавицы», но книгой вышедшего только 20 февраля 1936, как раз когда Набоков еще был в Париже)[195]. Привожу ее буквально:
Дорогой Иванъ АлексЬевичъ,
МнЪ было очень, очень хорошо съ Вами въ Парижъ1, но еще тысячи вещей остались, которыхъ я Вамъ не высказалъ, а теперь всего не вместишь въ надпись на книжкЪ Во всякомъ случа-fe шлю вамъ отъ души прив'Ьть!
Б. Набоковъ
IV. 36
Эти касательные точки — «Обида», посвященная «Ивану Алексеевичу Бунину», «Красавица», варьирующая на свой лад темы и приемы Бунина, с легким вызовом в конце, встречи в Париже зимой 1936 года, и эта искренняя надпись на «Отчаянии» — не совсем совпадают с рисунком их отношений, как они поданы в английской версии этого анекдота, где говорится, что между ними завелся тогда «удручающе-шутливый тон». Но в русском варианте, вышедшем скоро после смерти Бунина, Набоков, переправив точку на запятую, приписал окончание, начинающееся словами «а теперь поздно…», словно доводя до конца свое «а теперь всего не вместишь…» семнадцатилетней давности, и на протяжении одного сложносочиненного предложения — как за двадцать лет до того на пространстве одного сложно сочиненного разсказа — смешал в крепком растворе несколько характерных, выпуклых черт стиля покойного писателя и даже прямых цитат, как бы посылая ему этим изящным подражанием прощальный привет (есть там и «гробовой бархат ночи»)[196].
И тропически, и даже ритмически эта необъявленная эпитафия — поэзия, которую вообще Набоков считал наиболее сильным выражением дарования Бунина.
Из «тысячи вещей», невысказанных тогда в Париже, по меньшей мере три четверти имели отношение к литературе. И этот разговор, которого он может быть желал, судя и по надписи, и по этой фразе в воспоминаниях, и который поддержан был двумя комплиментарными разсказами Набокова, т. е. односторонне и заочно, окончился как бы надгробным словом, собранным из цитат покойного, — и тем самым тоже, понятно, односторонне.
Некоторые специалисты, писавшие на эту тему, полагают, что конец «Красавицы» стилистически соответствует внезапной смерти героини, на конце длинного периода[197]. И впрямь — так кончается «Весна в Фиальте», и «Совершенство», и вероятно «Алеппо». Тем не менее я думаю, что стрела последней фразы «Красавицы» попадает в мишень умеренно благодушной пародии, и оперенный ее хвост покачивается в дружеском приветствии. Вот она:
…умерла от родов. Это все. То есть может быть и имеется какое-нибудь продолжение, но мне оно неизвестно, и в таких случаях, вместо того, чтобы теряться в догадках, повторяю за веселым королем из моей любимой сказки: Какая стрела летит вечно? — Стрела, попавшая в цель[198].
Выделено, конечно, мной.
В апреле 1941 года Бунин кончает свой (до невозможности слабый и затяжной) разсказ «Натали» схожей фразой, чертой отделенной от предыдущего и служащей кратким эпилогом: «В декабре она умерла на Женевском озере в преждевременнных родах». Как странно, до нелепости: Бунин, разумеется, не мог иметь в виду ответной пародии и едва ли вообще помнил «Красавицу», но Набоков умер хоть и не в одиночестве и сколько известно не мучительно, но именно на Женевском озере, и его недоношенный последний роман появился на свет посмертно и мертворожденным, уже в другую эпоху и на другом берегу.