Ирина Муравьева - Жизнь Владислава Ходасевича
Ходасевич называет Маяковского «глашатаем пошлости», «сперва — нечаянным, потом — сознательным»…
«„Маяковский — поэт рабочего класса“. Вздор. Был и остался поэтом подонков, бездельников, босяков просто и „босяков духовных“.
Пафос погрома и мордобоя — вот истинный пафос Маяковского. А на что обрушивается погром, ему было и есть все равно… <…>
Теперь, став советским буржуем, Маяковский прячет коммунистические лозунги в карман. Точнее — вырабатывает их только для экспорта… <…> Предводитель хулиганов, он благонамеренно и почтенно осуждает хулиганство. А к чему призывает? „Каждый, думающий о счастье своем, покупай немедленно выигрышный заем!“»
Конечно, Ходасевича, ярого противника большевизма, до глубины души возмущало сотрудничество Маяковского с властью, которое он объяснял не глупостью, не заблуждением поэта, а подлостью души. Вспомним о его гневном отклике на повесть Эренбурга «Рвач».
Но в постоянном его противостоянии Маяковскому была не только позиция литературная и идеологическая — было и что-то личное, хотя сам он это отрицал и подчеркивал, что Маяковский — его сугубо литературный враг («Восемнадцать лет, со дня его появления, длилась моя лит<ературная> (отнюдь не личная) вражда с Маяк<овским>», — написано в черновом автографе его статьи «О Маяковском», хранящемся в архиве Колумбийского университета (цитирую по статье Н. А. Богомолова «Об одном литературном урочище»). Как мог он все-таки не оценить масштаб этого поэта, пусть даже совершенно чуждого ему по просодии, поэта, к которому приветственно обратилась Цветаева: «Архангел-тяжелоступ, / Здорово в веках, Владимир»? Саму Цветаеву он тоже оценил не сразу, но оценил же в конце концов, хотя ее стихи временами очень близки к поэтике Маяковского. У Ходасевича была, конечно, тенденция не всматриваться более в раз навсегда отвергнутое. Он отрицал формализм как школу, но потом несколько смягчился и некоторые произведения Тынянова начал все же признавать…
Дело, видимо, было еще и в какой-то давней, еще московской обиде, может быть связанной с карточной игрой. Маяковский тоже был страстным игроком, возможно, они встречались в ту пору и за зеленым столом. Глухо написал об их уличной игре в орлянку в мае 1914 года Борис Пастернак: «Я увидал Маяковского издали и показал его Локсу. Он играл с Ходасевичем в орел и решку. В это время Ходасевич встал и, заплатив проигрыш, ушел из-под навеса (навес греческой кофейни на Тверской. — И. М.) по направлению к Страстному». Фигура Ходасевича, проигравшего и этим униженного, уходящего прочь, вдаль, четко рисуется на фоне Страстного монастыря и заката… Личных обид и оскорблений Ходасевич, как мы знаем, не прощал. Но мы ничего не знаем о какой-либо обиде или оскорблении со стороны Маяковского.
Тем не менее в эти годы, во время нечастых публичных встреч с Маяковским, что заметил уже не один исследователь, Ходасевич зачастую оказывался в роли проигравшего — как тогда, в греческой кофейне, под навесом… Тот вечер 1918 года у Цетлиных, когда Вячеславом Ивановым с таким восторгом было встречено близкое ему по духу стихотворение, которое прочел Ходасевич, — «Эпизод» («читал на вечере у Цетлиных под „бурные“ восторги Вяч. Иванова (с воздеванием рук)», как пишет сам Ходасевич), запомнился остальным собравшимся отнюдь не чтением «Эпизода». Пастернак и Эренбург вспоминали, что на этом вечере Маяковский прочел свою поэму «Человек», встретившую особый восторг Андрея Белого, а о Ходасевиче и его «Эпизоде» даже не упоминали: он оказался незаметен в тени громкого триумфа Маяковского. Между тем, поэма «Человек» с ее совершенно чуждой Ходасевичу поэтикой и гиперболизированным «самовозвеличиванием» автора могла только раздражить его и встретить внутренний отпор. Недаром другой мемуарист, поэт Павел Антокольский, на вечере тоже присутствовавший, единственный вспомнил о Ходасевиче и написал через 35 лет: «Все слушали Маяковского затаив дыхание, а многие — затаив свое отношение к нему. Но слушали одинаково все — и старики и молодые. Алексей Толстой бросился обнимать Маяковского, как только тот кончил. Ходасевич был зол. Маленькое кошачье лицо его щерилось в гримасу и подергивалось. Но особенно заметным было восторженное внимание Андрея Белого. Он буквально впился в чтеца. Синие, сапфировые глаза Белого сияли. <…> После первой же стопки поднялся Бальмонт. Он очень легко пьянел. В руке у него была маленькая книжка. Он прочитал только что, тут же за столом написанный посвященный Маяковскому сонет. <…> Это было торжество жизни, молодости, удачи и силы». Естественно, на лице Ходасевича отразилось одолевавшая его злоба — побеждали силы совершенно ему чуждые. Он проиграл этот поэтический поединок.
Другое такого рода поэтическое состязание между Маяковским и Ходасевичем происходило уже после революции, в Петрограде, но оба выступали с чтением стихов в разные дни и даже годы. Маяковский читал в петроградском Доме искусств 4 декабря 1920 года свою громкоголосую поэму «150 000 000», помесь библейских сюжетов с коммунистическими идеями. Стечение публики опять было огромное — Корней Чуковский называет в дневнике все это «Ходынкой», а про само чтение пишет: «Третья часть утомила, но аплодисменты были сумасшедшие». Ходасевич, скорее всего, не был на этом чтении: он только в ноябре переехал в Петроград и, как пишет Гершензону, «весь декабрь искал квартиру». Но он, зная об этом успехе Маяковского, поневоле сравнивал в душе его чтение со своим собственным в том же «Диске» через некоторое время. «Вечер Ходасевича. Народу 42 человека — каких-то замухрышных. Ходасевич убежал на кухню: — Я не буду читать. Не желаю я читать в пустом зале. — Насилу я его уломал», — записал Чуковский в своем дневнике. Это было уже позже, в 1921 году. Молодая поэтесса и переводчица А. Оношкович-Яцына в то время тоже написала в дневнике: «Ходасевич напрасно ждет похвал своей старухе с санками, дровами и горестной кончиной», — запись довольно необдуманная. Через некоторое время Ходасевич со своей «Музыкой» и «Элегией» стал уже кумиром во всяком случае части поэтического Петербурга. Но, как человек тщеславный (он обижался даже на малолетнего сына Гершензона, когда проигрывал ему в шахматы), забыть триумфа Маяковского и собственного неуспеха он не мог.
Но дело, конечно, не только в этом. Ходасевичу был отвратителен весь облик Маяковского, сама личность; точно также назвал он Георгия Иванова «социально дефективной личностью». Но Маяковский был вдобавок и «беспартийным большевиком», хотя на самом деле, особенно в конце его жизни, дело обстояло гораздо сложнее и трагичнее. Вся повадка Маяковского, его громогласное хамство, его торжествующая самоуверенность, прикрывавшая нередко, напротив, неуверенность в себе, — все это запомнилось еще с московских времен (об их встречах в Париже во время приездов туда Маяковского сведений нет) и было отвратительно Ходасевичу.