Николай Скатов - Некрасов
Но, конечно же, именно такие любови — и Некрасова и Тургенева — не психологические казусы, а исторические закономерности. В Панаевой Некрасов — вольно или невольно — нашел главный нерв, который и держит всю нервную основу его творчества, его мироощущения, чуть ли не самого существования его и, конечно, почти всей его любовной лирики — страдание. Страдание, которое получил от нее сполна и которым вполне наделил ее. Вот уж точно:
Мы с тобой бестолковые люди,
Что минута, то вспышка готова,
Разрешенье взволнованной груди,
Неразумное, резкое слово.
Чернышевский, когда оказывался причастным к некрасовскому быту с его «вспышками» и «неразумными, резкими словами», явно, видя прежде всего в женщине страдательный элемент, демонстративно, подчеркнуто и несколько для него необычно целовал Панаевой руку.
Любовь здесь чаще всего и держалась страстным страданием. И неизбежно сопровождалась беспощадностью приговоров и бесстрашием перед, казалось бы, последним для любви испытанием — бытом: истинно, по слову самого поэта, «проза любви».
Проза: любовь, опущенная в горнило быта и проходящая через испытание пошлостью.
В пору особенно напряженных отношений с Панаевой, все более приближавшихся к разрыву, Некрасов написал стихи «Слезы и нервы»:
О, слезы женские, с придачей
Нервических, тяжелых драм!
Вы долго были мне задачей,
Я долго слепо верил вам.
И много вынес мук мятежных,
Теперь я знаю наконец:
Не слабости созданий нежных, —
Вы их могущества венец.
Вернее закаленной стали
Вы поражаете сердца.
Не знаю, сколько в вас печали,
Но деспотизму нет конца!
Когда, бывало, предо мною
Зальется милая моя,
Наружно ласковость удвою,
Но внутренне озлоблен я.
Пока она дрожит и стонет,
Лукавлю праздною душой:
Язык лисит, а глаз шпионит
И открывает... Боже мой!
Зачем не мог я прежде видеть?
Ее не стоило любить,
Ее не стоит ненавидеть...
О ней не стоит говорить...
Стихи были напечатаны в газете Суворина «Новое время» только через 15 лет, в 1876 году, совсем незадолго до смерти Некрасова, а почти сразу после его смерти издатель Пономарев прокомментировал: «По яркости изображения невольно подумаешь, что стихи полны автобиографического значения».
Вторая часть стихотворения в автографе имела подзаголовок «Кто?».
Кто же? Дело в том, однако, что «яркость изображения» это «автобиографическое значение» удвоила, утроила, учетверила, ...возвела в бесконечную степень. Кто? Да все.
Кто ей теперь флакон подносит,
Застигнут сценой роковой?
Кто у нее прощенья просит,
Вины не зная за собой?
Кто сам трясется в лихорадке,
Когда она к окну бежит
В преувеличенном припадке
И «ты свободен» говорит?
Кто боязливо наблюдает,
Сосредоточен и сердит,
Как буйство нервное стихает
И переходит в аппетит?
Кто ночи трудные проводит
Один, ревнивый и больной,
А утром с ней по лавкам бродит,
Наряд торгуя дорогой?
Кто говорит: «Прекрасны оба» —
На нежный спрос: «Который взять?» —
Меж тем как закипает злоба
И к черту хочется послать
Француженку с нахальным носом,
С ее коварным «c'estjoli» Прелестно (фр.).
И даже милую с вопросом...
Кто молча достает рубли,
Спеша скорей покончить муку,
И, увидав себя в трюмо,
В лице своем читает муку
И рабства темное клеймо?..
В рукописи осталось, очевидно, сочтенное излишним объяснение:
Под иго пошлости всесильной
Лишь тот главы не преклонил,
Кто рано под плитой могильной
Невинным сердцем опочил.
Все к ней идем толпой послушной.
Кто не упал, тот должен пасть.
Куда идем? Под иго пошлости или к могильной плите? Или под иго пошлости, как к могильной плите. В рукописи же остались зачерненные слова, видимо, совсем уж «автобиографического значения»:
Есть не одна такая пара.
Я не таков. Мне не вкусна
Ни раз погасшая сигара,
Ни обманувшая жена.
Испытание страданием любовь прошла, но под игом пошлости сникала. Впрочем, и здесь, как видим, поэзия брала последний взяток. Завершался панаевский цикл в жизни поэта. «Слезы и Нервы» завершили стихотворный панаевский цикл, который навсегда остался в русской поэзии, как единственная в своем роде поэзия страдания и «проза любви».
Хотя и более опосредованно, но вряд ли менее полно, чем в русскую поэзию Панаева, вошла в русскую прозу Полина Виардо. Некрасов, так сказать, исторически насытил и здесь свою жажду-страдания. Тургенев удовлетворял свою — исторически.
Творчество Тургенева, все его мироощущение и самая жизнь его точно нашли, может быть, тоже единственную в своем роде точку приложения, удовлетворения постоянно возбуждаемой жажды — артистизм. Полина Виардо не только великая певица, не только выдающаяся актриса, но как бы сам воплощенный артистизм. Ее руки домогался Альфред де Мюссе. Ею вдохновилась на «Консуэло» Жорж Занд. Она приводила в экстаз Делакруа. Ее некрасивость парадоксалист Гейне назвал «почти прекрасною». В конце концов она вполне оценила буквально выросшего при ней в великого писателя русского молодого человека, которого ей когда-то, еще в 1843 году, представили словами: «славный охотник и плохой поэт».
Кстати сказать, ему, «европейцу» Тургеневу, видимо, импонировала и европейскость всей у испанки Виардо очень французской жизни, буржуазно комфортной, размеренной, рационально устроенной, рассчитанной и обдуманной. Сам быт не травмировал, не неглижировался, не оскорблял, а протекал всегда где-то рядом. Но Виардо удовлетворяла полно и разнообразно не только западничество Тургенева, но и его русскость. И если ее фразу о «дорогой русской публике» еще можно рассматривать как комплиментарный пассаж артистки, то слова о России — «своей второй родине» — нельзя не принять за искреннее признание человека, неплохо говорившего по-русски, безукоризненно по-русски певшего и писавшего музыку на стихи Афанасия Фета и Алексея Кольцова.
Так что и Некрасов и Тургенев многое взяли за этой своей страдательной, «ненормальной» любовью. Но и расплатились немалым: неприкаянностью, неустроенностью, в конце концов, и бессемейностью. Хорошо это понимали: каждый в себе и каждый в другом.