Сергей Плеханов - Писемский
Приехали еще знакомые, и пьесу наконец «окрестили собором» – в цензуру она пошла с именем «Подкопы». Но худшие опасения Алексея Феофилактовича оправдались – комедию не пропустили. Писатель имел объяснение с министром внутренних дел Тимашевым и получил от него совет «спустить действующих лиц пониже», то есть разжаловать директоров департаментов и товарища министра в менее значительные чины. Ездил Писемский к начальнику главного управления по делам печати Лонгинову, пытался доказать, что пьеса ни на какие лица не намекает, ничего не собирается ниспровергать. Но обер-шеф литературы был непоколебим.
– Как же и о чем писать тогда? – возопил Алексей Феофилактович.
– Лучше вовсе не писать, – был ответ.
Кто-то интригует против пьесы, решил Писемский. Кто-то распространяет слухи о будто бы имеющихся в ней аналогиях с действительными событиями и реальным ведомством. Скорей всего тут не обошлось без Григория Данилевского, известного литературного сплетника. Он слышал чтение «Хищников» у Лескова, он же наверняка и напел Лонгинову. Свои подозрения Алексей Феофилактович высказал Николаю Семеновичу, на что тот с укором заметил:
– Как вам не стыдно всего так бояться? Это в таком крупном человеке, как вы, даже противно!
Упадок духа продолжался, и в один из сереньких осенних дней, явившись в «Париж», Лесков нашел Писемского в жесточайшей хандре. Алексей Феофилактович мрачным голосом объявил о своей предстоящей кончине и, зябко закутавшись в плед, скрючился на необъятном диване. Попросив Николая Семеновича взять перо и бумагу, он приготовился продиктовать ему свое завещание.
– Но, может быть, сходить лучше за доктором, в аптеку? – робко начал Лесков.
– Нет таких лекарей, таких снадобий, – слабея на глазах, проговорил страдалец. – Душа уязвлена, и все кишки попутались в утробе...
Гость скорбно молчал, и тогда Алексей Феофилактович неожиданно прикрикнул:
– Что же ты молчишь, будто черт знает чем рот набил?! Гадость какая у вас, питерцев, на сердце: никогда вы человеку утешения на скажете; хоть сейчас на ваших глазах испущай дух.
Лесков был первый раз при «кончине» Писемского и, не поняв его предсмертной истомы, сказал:
– Чем мне вас утешить? Скажу разве одно, что всем будет чрезвычайно прискорбно, если театрально-литературный комитет своим суровым определением прекратит драгоценную жизнь вашу, но...
– Ты недурно начал, – перебил писатель, – продолжай, пожалуйста, говорить, а я, может быть, усну.
– Извольте, – отвечал Николай Семенович, – итак, уверены ли вы, что вы теперь умираете?
– Уверен ли? Говорю тебе, что помираю!
– Прекрасно, но обдумали ли вы хорошенько; стоит ли это огорчение того, чтобы вы кончились?
– Разумеется, стоит; это стоит тысячу рублей, – простонал умирающий.
– Да, к сожалению, пьеса едва принесла бы вам более тысячи рублей, и потому...
Но умирающий не дал ему окончить; он быстро приподнялся с дивана и вскричал:
– Это еще что за гнусное рассуждение! Подари мне, пожалуйста, тысячу рублей и тогда рассуждай, как знаешь.
– Да я почему же обязан платить за чужой грех?
– А я за что должен терять?
– За то, что вы, зная наши театральные порядки, описали в своей пьесе всех титулованных лиц и всех их представили одно другого хуже и пошлее.
– Да-а, так вот каково ваше утешение. По-вашему небось, все надо хороших писать, а я, брат, что вижу, то и пишу, а вижу я одни гадости.
– Это у вас болезнь зрения.
– Может быть, – отвечал, совсем обозлясь, умирающий, – но только что же мне делать, когда я ни в своей, ни в твоей душе ничего, кроме мерзости, не вижу, и за то суще мне господь бог и поможет теперь от тебя отворотиться к стене и заснуть со спокойной совестью, а завтра уехать, презирая всю мою родину и твои утешения.
Отведя душу в беседе, Писемский покойно уснул. А на другой день Николай Семенович проводил посвежевшего «Филатыча» на вокзал.
После небольших, чисто косметических исправлений «Подкопы» вновь поступили к Мещерскому и были напечатаны во втором сборнике «Гражданина». Однако цензура оказалась настороже – пьесу пришлось вырезать из отпечатанного тиража. Последовала новая доработка, и многострадальное сочинение появилось только в феврале – марте 1873 года в нескольких номерах еженедельника.
Как раз в это время на место редактора «Гражданина» заступил приглашенный Мещерским Федор Михайлович Достоевский. Когда в очередной свой приезд в Петербург Алексей Феофилактович появился в типографии Траншеля, где печатался журнал, с тем чтобы надиктовать кое-какие вставки в готовую корректуру «Подкопов», он увидел возле окна знакомую фигуру – характерно ссутуленная спина, мешковато сидящий сюртук, голова, как бы несколько втянутая в плечи...
Давно они не виделись вот так tete-a-tete. Встречались больше в многолюдных местах, поговорить не удавалось. В тот раз они просидели долго – Федор Михайлович говорил о задуманном им «Дневнике писателя», о том, что силы художественного слова недостаточно, надо прямо заявлять о своих взглядах, смело идти в публицистику – писатель на Руси всегда воспринимался как пророк. Алексей Феофилактович сокрушенно качал головой – это не для него, попробовал раз да оконфузился. Нет, его заботит сейчас другое: он видит, как на страну надвигается страшная, разрушительная сила – служитель золотого тельца... Да-да, подхватил Достоевский, это и его волнует, это, может быть, главная сейчас опасность для России. Он вот-вот закончит новый роман «Бесы», в котором доскажет все, что не досказал в других своих книгах о нигилизме, и тогда уж непременно возьмется за новоявленных ротшильдов, денно и нощно грезящих миллионом. Но ведь такой роман уже написан, заметил Писемский, – это «Преступление и наказание»... Нет, там он только «застолбил» тему денег, тему наполеона на мешке с золотом... Алексей Феофилактович сказал, что и сам начал работу над романом, думает назвать его «Мещане». Как раз на этих днях он собирался почитать первые главы у Кашпиревых. Если Федор Михайлович приедет к Василию Владимировичу, он, Писемский, будет ему весьма признателен, особенно если редактор достопочтенного «Гражданина» выскажется по поводу услышанного...
На этом вечере в редакции «Зари» Алексей Феофилактович впервые увидел молоденькую жену Достоевского. Ему надолго запомнился серьезный, задумчивый взгляд Анны Григорьевны, низковатый приятный голос. Несколько кратких замечаний ее о прочитанном Писемским романе свидетельствовали о недюжинном вкусе супруги Федора Михайловича. «Ну, послал наконец бог хорошему человеку достойную его подругу жизни», – говорил Алексей Феофилактович своим московским друзьям, которые утверждали совсем недавно, что Достоевскому, видно, на роду написано несчастие в семейной жизни...