Теннесси Уильямс - Мемуары
На самом деле я не похож на Дока, я бы нашел момент, чтобы вызвать для нее «скорую», наплевав на возможные последствия для себя — врача, потерявшего лицензию из-за алкоголизма, но все еще тайно практикующего.
Есть, конечно, и общие черты между мною и Доком — в возрасте, в глубине самоунижения. Но, слава Богу, я бы вызвал «скорую» для маленькой женщины, несмотря ни на какие последствия, а не отделался бы от нее, дав живущему с ней в трейлере мужчине пятьдесят долларов, полученных в этот день за аборт.
Вы видите, как эта пьеса, закрывающаяся в Новом Театре в конце этой недели, все еще живет во мне? Я не допущу ее закрытия. В Нью-Йорке — пускай закрывают, но как-нибудь я заставлю ЕССО[92] организовать гастроли — она этого заслуживает.
После нескольких ночей подряд без снотворного я смог вчера выторговать у доктора два десятка таблеток нембутала, и мне удалось — в награду за многие почти бессонные ночи — проспать на одной «желтенькой», как называет их Марион, от полуночи до девяти утра.
Мое состояние, когда я попытался продолжить работу над рассказом «Саббата и одиночество», было близко к коматозному, и я отказался от этой затеи, только привел страницы в некое подобие порядка.
О рассказе: это своего рода сатира, боюсь только, что он у меня не выйдет.
Дело в том, что он почти бессвязный. Что-то случилось со мной не очень хорошее и совсем не вовремя, ведь сейчас очень возможна постановка моей последней большой работы для театра. Может быть, необъятность этой работы и заставляет меня нервничать. Но разве раньше я не нервничал? Так что довод этот не очень крепкий, так, вода вместо виски — или что там у нас слабее воды — капли дождя или роса?
И все же рассказ со временем «соберется». Как и любая работа при достаточном количестве времени. Так что — куда торопиться?
Я оглядываюсь на месяцы, во время которых вел эту летопись времен настоящих и прошедших. Понимаю, что она выставляет меня совсем не в лестном свете, но это не насилует предпосылку — можно ли предпосылку насиловать?
Мне нужен кто-нибудь, чтобы вместе посмеяться.
С тех пор, как меня выписали из психлечебницы в рождественские каникулы 1969 года, я постоянно нуждаюсь в ком-нибудь, с кем можно посмеяться, и теперь понимаю, что это стало вредить моей работе. Слишком большая ее часть стала получаться в форме истерического смеха — столь же беспредметного, если честно, сколь и громкого.
Было не очень легко жить — мне, писателю — с мозгами, пострадавшими от трех конвульсий за одно утро и с сердцем, так исстрадавшимся от переживаний и коронарной недостаточности, что ложиться вечером спать стало очень нелегко, тем более, частенько навещают боязливые подозрения: а проснешься ли ты утром вообще?
Утро, я так люблю утро! Его победу над ночью.
Иногда мне кажется, что жил я только по утрам, потому что только по утрам я работал.
Одна моя подруга рассказывала мне, что она позвонила своей знакомой, работающей в «Нью-Йорк Таймс», чтобы попросить у нее копию своего некролога, которую этот eminence grise[93] американских газет наверняка уже разместил среди своих архивов, так как эта моя подруга дожила уже до определенного возраста, а некрологи должны печататься очень срочно, когда умирает знаменитость.
Что-то мрачное есть в этой журналистской практике.
Я говорю это вовсе без тени сомнения в том, что о смерти американского художника необходимо сообщать немедленно после его кончины, но потому что чувствую — главным даром любого настоящего художника является честность его намерений, а это никак не исследуешь в листочке с перечислениями дат, званий и основных работ, и что он имеет право на вдумчивое изучение и его жизни, и его «шедевров».
Слово «шедевры» несколько претенциозное. Может, просто — его работ?
Работа — самое приятное слово из шести букв, превосходящее по важности даже любовь — чаще всего.
Что больше всего тревожит меня, это прогрессирующая бессонница; так трудно засыпать мне еще никогда не было.
Такое впечатление, что меня упорно преследует нечто, мешающее мне спать больше того минимального срока, пока действуют седативные средства.
Грядущая постановка?
Все возможные неудачи можно пережить, зализывая раны, как это делают старые коты. Особенно теперь, когда я волен в любой момент эмигрировать на «маленькую ферму в Сицилии», чтобы выращивать коз и гусей.
Подозреваю, что меня преследует то, что я сам прячу от себя — подсознательно, но мудро.
Может быть — безнадежное состояние матери, постоянно подтачивающее мое сознание, правда, я не уделяю ему должного внимания. Могу попытаться оправдать себя только страхом перед возвращением в Сент-Луис, столь сильным, что я физически не в состоянии это сделать.
Болезнь сестры? Ближе к вероятной причине. Но и этого не достаточно…
Один из журналистов спросил меня, почему писателей так занимают болезни и смерть.
— Любой художник переживает две смерти, — ответил я ему, — не только свою физическую, но и своей творческой силы, умирающей вместе с ним.
Пьеса попадает в руки стольких людей, на нее воздействует столько обстоятельств — зависимых и независимых, и ее так по-разному интерпретируют те, в чьи руки она попадает, поэтому просто чудо, что автор сохраняет присутствие духа и не отправляется прямым ходом в сумасшедший дом.
И все же сегодня, когда я заканчиваю работу над правкой публикуемого варианта «Крика», я не чувствую никакого дисбаланса. Погода великолепна; меня окружают верные друзья; вечером я увижу прогон «Трамвая „Желание“», исполнители главных ролей в котором понимают и любят пьесу, а возобновил ее одаренный молодой режиссер Джеймс Бриджз.
Если впереди и горит красный свет, то еще далеко, и не пришло время перестать двигаться вперед…
Человек должен прожить жизнь со своим собственным комплектом страхов и наваждений, подозрений и суетности, и со своими потребностями — духовными и плотскими.
Жизнь создана из них, а человек создан для жизни.
Дайте такое определение: страсть к творчеству, и получите все, что мы знаем о Боге.
Агностицизм ли — так говорить? Думаю, что нет.
Вы можете присоединиться к моему провозглашению исключительной честности — как писателя и как человека. И если вы знаете меня не только по этой книге, то должны понимать, что я человек, ценящий доброту и терпение по отношению к другим.
Большая часть моей жизни прошла с близкими друзьями со сложными и трудными характерами. И только сейчас я понял, как важно уметь дорожить лучшими чертами их натуры — ими обладают все — и стоически переносить их обдирающий кожу юмор. Ведь и из них ни один не мог сказать, что со мной легко существовать, легко соединяться и расставаться.