Сергей Голубов - Багратион
- Это страшно, что вы сказали, - промолвил Жуковский. - Разум, мысль и душа наши много терпят на земле. Неужто же, натерпевшись здесь, надобно им еще и там страдать? Знать, как несчастно человечество, и не иметь возможности помочь ему - мучительно. Я за полное забвение, за пустоту!
- Пустоте тоже должен быть предел, - с тоской сказал Полчанинов.
- Откуда вы это взяли? - удивился Раевский. - Пустота - часть мира, а мир беспределен. Я тоже его часть и, следственно, тоже беспределен. Я не шутил, говоря, что меня не убьют, так как я не хочу этого. Не хочу - и все! Ведь я беспределен... Значит - не убьют!
"Он умнее меня, - подумал Полчанинов, - но Травин - лучше. Для Травина мир - отечество, Россия. Другого он не хочет и не знает. Если так..." Все странное и нелепое в том, что сейчас говорилось, исчезло. А то, что осталось, было так ясно, что Полчанинов, поднятый с соломы могучим порывом светлого чувства, крикнул:
- Мое бессмертие в том, чтобы вечно жила Россия! И для того, чтобы жила она, я готов... я хочу умереть завтра!
Еще и не начинало светать, а над Колочен уже стлался утренний туман. Постепенно сгущаясь, он подымался все выше и выше и, наконец, сделался таким густым, что вовсе закрыл собой холмистый берег реки. Вскоре не стало видно и неба. Над бородинским полем развернулось царство тумана, клубившегося под низким, светлосерым, почти белым небом. Никто не сказал бы, ясен или хмур будет наступавший день. И так продолжалось долго, до тех пор, пока где-то сбоку не засветилось и не заиграло теплым сиянием яркое пятно. Туман побежал прочь от этого места, и голубые просини отчетливо обозначились в вышине. Розовый блеск вставал над горизонтом. Вдруг брызнули лучи солнца, и сотни радуг, скрещиваясь, перекинулись через поле, над которым колебалось опаловое море сверкающей росы. Было удивительно тихо. Только в Колоче нет-нет да и всплескивалось что-то. Еле слышно чивкая, кулички выскакивали из тростников на прибрежный песок. Кротким, веселым и радостным утром начинался день двадцать шестого августа тысяча восемьсот двенадцатого года.
Солнце продолжало величественно подниматься, гоня прочь последние тени ночи. Сотни барабанов гулко отбили зорю. И снова все стихло. Такое молчание обычно предшествует в природе бурям. Перед большой опасностью оно иногда охватывает и человеческую толпу. Ведь за великими ожиданиями чаще всего следуют для людей неожиданности. Но сейчас смысл этого грозного молчания был понятен: войска ждали боя. И оттого, что утро было такое чистое и светлое, бой казался им особенно желанным и нужным...
Шести часов еще не было, когда со стороны Шевардинского редута грянул одинокий пушечный выстрел. Воздух вздрогнул. Грохот пронесся по полю, раскатываясь в разных концах его тягучими отголосками, и наконец растаял в глубокой утренней тишине. Прошло несколько минут. Грянул еще выстрел, еще и еще. Поползла ружейная трескотня. И вдруг земля застонала и затряслась от грома орудийных залпов. Свирепый рев канонады наполнил собой долину. Среди ее мирных холмов взвились клубы пламени и дыма. И в то же самое мгновение свист ядер прорезал все видимое человеческому глазу пространство в тысяче направлений.
Французы обстреливали левый фланг русской позиции со своих шевардинских батарей. Больше сотни орудий, главным образом двенадцатифунтовых, било по войскам Багратиона.
- Становись!
Ряды смыкались и размыкались, как на ученье. Сверкали сабли и штыки, горели орудийные дула; и все это перевивалось гигантской радугой, лежавшей на земле. Гром канонады уже не сливался в однообразный гул.
Изредка привычное ухо князя Петра Ивановича улавливало далекие отзвуки перекатного ружейного огня. Назревала атака. К ее встрече на левом фланге все было готово. Стоя на эскарпе средней флеши, Багратион жадно следил за движением французских линий. Свет и радость сияли на его лице. От полночной немочи не осталось и следа. Нет, спокойствие не там, где постель и крыша.
- Пошли! Идут!
Но куда! Князь Петр Иванович бросил подзорную трубку, - она только мешала. Чтобы лучше видеть, он вскочил на коня и привстал на стременах. Французы шли не к левому флангу, - они атаковали центр позиции и уже врывались в село Бородино. У моста яростно трещала ружейная пальба. Дым и пыль заслоняли картину, но можно было разглядеть, как гвардейские егеря отступали за мост, как снималась оборонявшая мост батарея... В десять минут разыгралось все. Э нет, не все! Стрелки первого егерского бегут в контратаку. Бой откатывается в улицы села, а из улиц - в поле. "Ага! догадался князь Петр, - фальшивый ход! Вот теперь-то и двинутся они на меня..."
Боевое поле потонуло в синей пучине дыма. У самой земли, мокрой от росы и потому притягивавшей к себе волны порохового тумана, эта завеса была особенно густа и непроницаема. Солнце уже не блистало. Оно превратилось в красный шар без лучей и фонарем повисло над битвой. Стопушечный оркестр то затихал, то снова гремел с ужасающей силой. Эта музыка артиллерийского боя была нестройна и дика. Но нет-нет да и прорывались в ней поразительные по неожиданности своей гармонические переливы. Что-то чудное, поэтическое слышалось в этом чудовищном нагромождении грохота. Было ровно шесть, с половиной часов утра, когда гренадерская дивизия графа Воронцова была атакована во флешах войсками маршала Даву. Волна за волной перехлестывала через мелкий кустарник, - это шли линейные французские полки. Гренадеры Воронцова ударяли в штыки, опрокидывали наступающую колонну и возвращались назад, прикрываясь цепью стрелков. Воронцов сам водил их в эти кровавые схватки и возвращался с ними на место, не выпуская шпаги из руки и не переставая улыбаться холодно и строго. Но передышки были коротки.
Снова прибивала волна атаки, цепь стрелков разрывалась, чтобы дать простор для встречи колонн, и гренадеры, с Воронцовым впереди, бежали со штыками наперевес, кололи, ломали, душили, падали сотнями и, опрокинув линейцев, отходили назад. Атакой командовал сам Даву. Воронцову бросились в глаза его круглые щеки и яростно выпученные глаза, когда при втором или третьем натиске французам удалось было вскочить в левую флешь. Но это был только момент. Штыки сверкнули. Лошадь Даву грянулась оземь, маршала вынесли из свалки на плаще. Французы откатились. Потом замелькали другие генералы Компан, Дессе, Рапп. Они сменяли друг друга, обливаясь кровью. Наконец унесли Раппа, высокого и черного, нещадно ругавшего свою двадцать вторую рану. Воронцов оглянулся. Боже, как мало оставалось у него гренадер! Сердце его сжалось. Он был изумлен, даже испуган, если бы ему сказали, что и в эту страшную минуту он все-таки улыбался.