KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Биографии и Мемуары » Игорь Кузьмичев - Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование

Игорь Кузьмичев - Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Игорь Кузьмичев, "Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Размышляя о случившейся трагедии и понимая, что не минутная слабость, а нечто другое, куда более грозное, стало причиной такого исхода, Казаков старается во всех деталях восстановить картину: как это было? – и, ставя себя на место самоубийцы, силится заглянуть в бездну, вечная тайна которой смущала не один великий ум.

Как известно, и Толстой задумывался над тем же. В «Исповеди» он вспоминал пережитый им ужас, когда жизнь вдруг опостылела ему, а мысль о самоубийстве пришла «так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни».

«И вот тогда я, счастливый человек, – признавался Толстой, – вынес из своей комнаты шнурок, где я каждый вечер бывал один, раздеваясь, чтобы не повеситься на перекладине между шкапами, и перестал ходить с ружьем на охоту, чтобы не соблазниться слишком легким способом избавления себя от жизни. Я сам не знал, чего я хочу: я боялся жизни, стремился прочь от нее и между тем чего-то еще надеялся от нее. И это сделалось со мной в то время, когда со всех сторон было у меня то, что считается совершенным счастьем…»

Это ощущение, как и вся атмосфера нравственных поисков толстовской «Исповеди», пожалуй, в чем-то самом существенном объясняют замысел рассказа «Во сне ты горько плакал».

К толстовской «Исповеди» Казаков обращался с желанием почерпнуть из этой мудрой книги нечто для себя наиважнейшее, нечто указующее путь к душевному спасению, к разгадке самых тревожных проблем веры и самовоплощения, счастья и долга.

Еще в марте 1962 года он делился с Конецким: «Я сейчас в Тарусе, и за десять дней написал очерк про Закопане – так себе, пустячок – и рассказ. Рассказ небольшой, но препоганый. Я, знаешь, насколько раньше был непоколебим и уверен в себе, настолько сейчас закис и раскис и не знаю, что делать. Как-то тянет меня на высокое и важное, а высокого и важного что-то все не подвертывается, и то, что делаю я сейчас, совершенно мне не в жилу… А тут еще… Взял Толстого „Исповедь“, почитал и совсем закручинился. Неотразимо пишет старик…»

Моральный пафос толстовской «Исповеди», вне всякого сомнения, воздействовал на Казакова и в ту пору, когда он в начале 1960-х годов работал над повестью «Разлучение душ», и когда в 1970-х писал «Свечечку» и «Во сне ты горько плакал». Мысль о «высоком и важном» никогда не оставляла его. И об абрамцевском своем знакомце он размышлял, мне кажется, тоже с невольной оглядкой на Толстого.

Перед Казаковым возникали заведомо фатальные вопросы: неужели на каждом из нас стоит неведомая печать, предопределяя весь ход нашей жизни? неужели каждый отмечен от рождения неким роковым знаком? – но Казаков все равно хотел достучаться до истины, хотел понять тайные страдания человека на границе жизни и смерти, так же как он стремился разгадать загадку младенчества и понять человека на той грани, когда он приходит в мир из небытия.

Рождение, исток жизни и ее финал оказывались одинаково значимыми. Человек приходил в мир со своей тайной и уносил ее с собой в могилу. Эта тайна пребывания человека в земной обители мучила Казакова постоянно, и он упирался в тот же вопрос вопросов, который с такой беспощадностью звучал в толстовской «Исповеди».

«Вопрос мой – тот, который в пятьдесят лет привел меня к самоубийству, был самый простой вопрос, лежащий в душе каждого человека, от глупого ребенка до мудрейшего старца, – писал Толстой, – тот вопрос, без которого жизнь невозможна, как я и испытал это на деле. Вопрос состоит в том: „Что выйдет из того, что я делаю нынче, что буду делать завтра, – что выйдет из всей моей жизни?“ Иначе выраженный, вопрос будет такой: „Зачем мне жить, зачем чего-нибудь желать, зачем что-нибудь делать?“ Еще иначе выразить вопрос можно так: „Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью?“»

Для Казакова этот вопрос о смысле человеческой жизни, вопрос о бессмертии был овеян мыслью о родстве отца и сына, мыслью о единении их душ. Как ни горько отцу в казаковском рассказе чувствовать, что сын в свои полтора года уже уходит от него, что душа сына «с каждым годом будет все отдаляться, отдаляться», в нем все-таки теплится надежда, что души их «когда-нибудь опять сольются, чтобы уже никогда не разлучаться». Как верно заметил А. Арьев (1988), «разъединение душ» таит у Казакова «мечту о „единении душ“, мечту, которой всегда жил писатель и которой жив человек». В этой мечте, в этой надежде – и символ личного бессмертия, и, помимо того, залог духовной цельности народа и нации.

Да, родство отца и сына предстает у Казакова как непременное условие бессмертия нации и народа, а следовательно, и всего человечества. На эту, может быть, одну из коренных черт казаковского миропонимания обратили в свое время внимание и, думается, верно ее интерпретировали М. Эпштейн и Е. Юкина в статье «Образы детства» (1979). Два последних рассказа Казакова, по логике авторов этой статьи, как бы венчали собой давнюю традицию русской литературы, а проблема родства и отцовства попадала в прямую зависимость от проблемы духовного бытия народа.

«Тема детства вошла в русскую литературу, – говорилось в статье, – как признак интенсивного самосознания личности и нации, отдалившихся от своих стихийных, бессознательных истоков – и обернувшихся к ним. Может быть, не случайно, что интерес к детству отчетливее всего выражен у тех русских писателей, которые наиболее преданы идее старины, почвы, патриархального уклада: у Аксакова, Достоевского, Толстого, Бунина… Поэзия прошлого вообще имеет неоценимое значение для развития личности и нации, отнюдь не меньшее, чем фантазия о будущем. Любовь к прошлому придает самозамкнутость и самоценность прожитой жизни, выступающей уже не как средство для настоящего, но как цель в себе; сберегая прошлое, личность тем самым сохраняет непрерывность своего развития как личности, целостность духовного бытия».

У Толстого, по мнению авторов статьи, впервые в русской литературе выразились «психологические особенности ребенка и одновременно – народа как единого лица»; Толстой настойчиво возвращал своих героев к стихийной, природной первооснове их существования – «потому-то детство и народ (начала всех начал) оказываются для него подлинными и первичными реальностями, над которыми нарастают выдуманные мифы взрослого сознания».

Что же касается Казакова, его взгляда на ребенка, то у него чувство родства и отцовства приобретает современную, незнаемую прежде окраску.

«В отцовстве, – писали М. Эпштейн и Е. Юкина, имея в виду Казакова, – по-новому проявляет себя чувство рода: некогда уязвленное и почти отринутое, оно теперь восстановилось, но стало очень личностным и обращенным скорее вперед, чем назад, – к детям, а не предкам. Ребенок становится нравственным центром семьи, в нем – надежда на приобщение к такой истине в ее истоках, которая раньше черпалась в заветах старины. И потому у отца к ребенку такое же отношение духовной зависимости и пиетета, как прежде – у ребенка к отцу. Герой Казакова в детстве не имел своего духовного и физического пристанища, он воспитывался не семьей, а войной; отсюда – жадное внимание к своему ребенку, к его опыту, наиболее первичному, являющему как бы исконный лик рода, который нельзя уже разглядеть в прошлом, во мгле немирных времен. Исторический опыт сиротства, который нельзя вычесть из современности, сказывается в том, что полнота и святость родовой жизни ощутима скорее в детях, чем в дедах, отнятых драмами минувших десятилетий».

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*