Петр Горелик - По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Это же мы находим и в прозе. В главе «Евреи» («Записки о войне») Слуцкий приводит такой эпизод.
«Осенью 1944 года я был свидетелем двух трактовок еврейского вопроса.
Начальство принимало доклады руководителей политотделов. Один из начподивов, молодой и резвый человек, с глупинкой, доложил, что с целью укрепления дисциплины дивизионный трибунал осудил на смерть двух дезертиров. Когда он зачитал анкетные данные, у меня упало сердце: один из двух был бесспорным галицийским евреем. Пузанов жаловался на армейский трибунал, отменивший приговор. Генерал посмотрел на него государственным и презрительным взглядом:
— Ваш приговор отменен нами, Военным Советом. Читали вы последнее письмо осужденного? Он воюет с начала войны, дважды ранен, и каждый день солдаты говорили ему: “Из всей вашей нации ты один здесь остался”. Эх вы, политики, — закончил генерал, — нашли одного еврея на передовой, да и того хотите перед строем расстрелять. Что скажет дивизия?
Характерно, что Пузанов, возражая ему, говорил о том, что у него много замечательных, прекрасно воюющих евреев…
Я был единственным евреем, присутствовавшим при этой сцене»[266].
Придирчивому и внимательному читателю бросится в глаза то, что на передовой — только один еврей. Слуцкий дал этому факту объяснение. Он признал, что «русский крестьянин… воюет больше всех, лучше всех, вернее всех». И вместе с тем «к концу войны (то есть к тому времени, к которому относится рассказанный выше эпизод) евреи составляли уже заметную прослойку в артиллерийских, саперных, иных технических войсках, а также в разведке… однако в пехоте их было мало. Причины: первая — их высокий образовательный ценз, вторая — с 1943 года в пехоту шли главным образом крестьяне из освобожденных от немцев областей, где евреи были полностью истреблены.
Раздутое немецкой пропагандой… ощущение недостачи евреев на передовой каждодневно вырождалось в пассивный антисемитизм.
Иначе дело обстояло в офицерском корпусе среди штабистов, политработников, артиллеристов и инженеров. Здесь евреи… были замечены как отличные работники, повсюду внесли свою хватку, свой акцент. Здесь антисемитизм постепенно сходил на нет»[267].
Характерна последняя фраза «Рассказа еврея Гершельмана» из этой же главы: «…Хочу во что бы то ни стало уйти на передовую. Мстить. Выжить. Вернуться и пройти по деревням, постучать в окна, воздать всем — за благодетель и злодеяния.
И знаете, что я вам скажу о народе, если подбить итог? Таких, кто помогал мне, было в десять раз больше, чем таких, что продавали, товарищ капитан»[268]. Это сказал солдат, прошедший через ад плена, окружения и скитаний по оккупированной немцами земле, пока не вышел к своим.
После войны Борис Слуцкий остро переживал трагические события, связанные с запретом Еврейского антифашистского комитета и физическим уничтожением его лидеров — виднейших представителей советской культуры и искусства. Громили «антипатриотов» — театральных критиков, обвинили в антипатриотизме Ахматову и Зощенко, объявили лженаучными целые направления в науке, «закрыли» генетику и кибернетику, царил разгул антисемитизма.
Семен Липкин вспоминает, что готовилась телепередача против государства Израиль, «которым управляют фашисты с голубой звездой». В передаче должны были участвовать известные деятели искусства и литературы еврейского происхождения. Липкин уклонился от участия, немедленно вылетел в Душанбе для переводческой работы. Вызвали и Слуцкого. Слуцкий вынужден был сказать, чтобы от него отстали: «Меня интересуют заботы русского мужика, заботы израильского мужика оставляют меня равнодушным»[269]. К Слуцкому больше не приставали.
Военное поколение, надеявшееся, что с войны вернется в другую, свободную страну, застало здесь огромный концлагерь. Горькие слова о том, что военное поколение оказалось лишним, «ненужным», подтверждала жизнь. В стране стало трудно дышать тюремным воздухом.
Это были тяжелые дни и для Бориса Слуцкого: он вел жизнь бездомного скитальца по чужим углам, его не печатали, отлучили от работы на радио. Не случайно Слуцкий назвал осень 1952 года «глухим углом времени — моего личного и исторического». Он ощущал надвигавшиеся времена более трагичными, чем война. «До первого сообщения о врачах-убийцах, — писал Слуцкий, — оставалось месяца два, но дело явно шло — не обязательно к этому, а к чему-то решительно изменяющему судьбу. Такое же ощущение — близкой перемены судьбы — было и весной 1941 года, но тогда было веселее. В войне, которая казалась неминуемой тогда, можно было участвовать, можно было действовать самому. На этот раз надвигалось нечто такое, что никакого твоего участия не требовало. Делать же должны были со мной и надо мной. Повторяю: ничего особенного еще не произошло ни со мной, ни со временем. Но дело шло к тому, что нечто значительное и очень скверное произойдет — скоро и неминуемо. Надежд не было, и не только ближних, что было понятно, но и отдаленных. Предполагалось, что будущего у меня и людей моего круга не будет никакого»[270].
О трагизме «угла времени» и отношении к нему Слуцкого свидетельствуют воспоминания Натальи Петровой, с которой он многие годы доверительно говорил. «Помню, во время борьбы с космополитизмом… я попробовала жить, как будто это меня не касается. При встрече он быстро уловил… это мое “облегченное состояние” и безжалостно заставил меня признаться себе, что я боюсь, трушу, “а дело заваривается подлое, страшное, и вы не смеете этого не понимать”. Я уставала от необходимости держаться, мне очень хотелось закрыть глаза и не заметить падения. Много позднее он сказал, что тогда уберег меня от большой беды»[271]. Свое отношение к событиям того времени поэт выразил в стихотворении «В январе»:
Я кипел тяжело и смрадно,
Словно черный асфальт в котле.
Было стыдно. Было срамно.
Было тошно ходить по земле…
........................................
Оправдайся — пойди, попробуй,
Где тот суд и кто этот суд,
Что и наши послушает доводы,
Где и наши заслуги учтут.
Все казалось: готовятся проводы
И на тачке сейчас повезут.
Но в этом месте стихотворение прерывается оптимистичными строками:
Нет, дописывать мне не хочется.
Это все не нужно и зря.
Ведь судьба — толковая летчица —
Всех нас вырулила из января.
Нужно ли расшифровывать, что в данном случае вкладывал Слуцкий в понятие «судьба — толковая летчица»?